Обнимает Кондратий левую щеку ладонью, тяжко трясет омраченной головой:
- Я ничего не понимаю! Вы сидите здесь - у вас такая болячка на уме - большевики вы, агитаторные люди. Вот я зачем попал сюда?
- Домой хочется?
- Лошадь у меня, понимаешь, на лугах осталась. Хорошо, если баба догадается сходить за ней. Угонит кто - каюк мое дело. Куда я без лошади? Как кот без усов.
- В пролетарии можно без лошади! - сказал Синьков, разглядывая Кондратия.
- Доедешь?
- Пролетарии, которые ничего не имеют, - мы должны съединиться с ними.
Не слушая Синькова, Кондратий вздохнул:
- Хорош мальчик! А сам убежал из своей избы на произвол происшествия. Оставайся баба с лошадью - большевиком заделался. Аза в глаза не знаю по этой программе, истинный господь. Можа, мне и не надо в эту самую партию. Разве я знаю?
Федякин думал.
Будет дождь лить, снег упадет, а он должен идти. Где кончится дорога? Где найдутся друзья понимающие? Может быть, и не кончится никогда эта дорога. Может быть, ни одного друга не найдется на ней, но он должен идти. Пусть изменят товарищи. Пусть убьют жену с ребятишками - ему нельзя останавливаться. Дети? Длинные иголки, запущенные в самое сердце! Как вытащить их, чтобы не было больно? Чем заполнить голову, чтобы не думать о них?
Синьков тронул Федякина в плечо:
- Думаешь, Трохим?
- Думаю.
Кондратий шептал:
- Разве я большевик? Какой я большевик? Так погорячился маленько... От нечего делать в башку залезла какая-то мысль...
Вспыхивала молния, освещая глубокое дно с осклизлыми берегами. Дымились, плясали отскакивающие капли в черной глотке наступающего вечера. Качалась намокшая полынь, двигались пугающие тени. За спиной каждого скоблились неясные шорохи. То как будто разжиженная земля сползла верхним пластом, то из-под ног уходила земля.
- Страшно! - упавшим голосом сказал Сема Гвоздь. - Не услышишь, подлезут. Чего сделаем двумя ружьями?
- Домой надо! - откликнулся Кондратий.
Им не ответили.
- Пахать завтра поедут!- опять сказал Гвоздь.
- Сволочи! - плюнул Кондратий.
Снова никто не ответил.
8
Ночью Наталья пришла в мокрой подоткнутой юбке. В темноте белели только ноги, оголенные выше колен. Федякин обрадовался:
- Как нашла?
- Место знала.
- Видел кто?
- Пряталась я. Завтра офицера будут хоронить, и чеха в картофельной яме нашли. Домой вам нельзя. Матрену на допрос увели, старика Петракова арестовали. Нашли в яме у него убитого чеха, подумали, что он сделал это.
Дождь прошел. Выглянули звезды, брошенные в вышину, вылез месяц узким обрезанным рогом. В мягкой успокоенной тишине четко ударил колокол на заливановской колокольне. Донесся собачий лай. Вспыхнула в сердце тоска, отуманила лица. Можно еще уйти на пять верст, посидеть в другом овраге, а назад дороги нет. Сотни ищущих глаз там, сотни выставленных винтовок. Смерть! И чем жили до этих пор, не поживешь, и чем дышали - не подышишь. Колесо может пропасть, и лошадь может пропасть. Где же спасенье? Впереди овраги, лесные трущобы, болотные камыши.
Про-ле-та-рии.
Наталья в одной рубахе выжимала намокшую юбку.
Ничего не видя ослепшими от тоски глазами, Кондратий двинулся прямо на нее, чтобы оправить "нужду". Наталья махнула мокрой распущенной юбкой:
- Куда тебя бес несет?
Остановился он, словно за корягу задел длинными ногами, тупо посмотрел на зябко поджавшуюся бабу с растрепанными космами.
Сначала увидел ноги, голые до колен, потом короткую юбку, прилипшую к животу, сердито буркнул:
- Зачем ходишь промежду мужиков?
Нет, не то сказал.
Хотел спросить про лошадь с колесом, но, увидя голые бабьи ноги, вспомнил: вдова - Наталья.
Тут же подумал:
"Шутя шурум-бурум с ней можно сделать, истинный господь! Придавить коленкой на траву - крышка. Сама виновата. Разве можно около мужиков вертеться в одной рубашке?"
Синьков над оврагом стоял часовым, опираясь на австрийскую винтовку, взятую у чеха, убитого Натальей... Вытягивая шею, вглядывался он в пугающую темноту, а Федякин внизу говорил:
- Вот, товарищи, какое положение у нас. Сидеть нам нельзя на одном месте. Хочешь не хочешь - принимайся за настоящее дело. А настоящее дело наше не в том, чтобы по оврагам сидеть. Мы не разбойники, грабить не собираемся. Выгнали нас чехи, мы должны выгнать чехов. У одних не хватит силы, надо съединиться с другими. Всем понятна моя речь? Я, товарищи, не неволю. Нет желанья у вас - один пойду. Пусть убьют меня, а замысла своего не брошу. В бедности я родился и умереть согласен за бедных, которым нет радости на земле. Чехи приехали большевиков уничтожать, а большевики несут правду всему трудящему пролетариату.. И я говорю, товарищи: впереди наша правда. Как пройти к ней - думайте вот. Не хочу я крови человеческой, а другой дороги нет. Мокея убили, отца моего убили, Ледунца убили, мы офицера убили, чеха. И еще убьем, и наших еще убьют. Тут деваться некуда, товарищи, потому что борьба. Наталья, поможешь ты нам, если нужна будет твоя помощь? Сумеешь претерпеть за нашу правду?
Слова давили тяжестью, словно груз накладывали на Наталью. Слабела она под этим грузом, мягко гнулись непослушные ноги. Кондратий рядом стоял мрачный, застывший, с темными провалами глаз. Сема Гвоздь с поникшей головой казался растерзанным, смятым. По-ребячьи в кулаке тискал он кусочек глины, вскидывал на ладони, будто поиграть захотел:
- Говори, Наталья: твоя дорога с нами?
Увидела Наталья твердое лицо Федякина, покоряющее душевную слабость, негромко сказала чужим неузнаваемым голосом:
- Помогу!
9
Если чехи-славяне приехали в Самарскую губернию защищать демократическую республику - похоронить погибших надо по законам православной церкви.
Никанор - в черной ризе, дьякон - в черном стихаре. В длинном незастегнутом пиджаке шагает Иван Матвеич с дьяконом по правую сторону. В одной руке - книжка развернутая, другая в кармане штанов щупает револьвер, украденный на панихиде у прапорщика Каюкова. Жиденький тенорок привычно дребезжит, переплетаясь с дьяконским басом, а мысль неотвязная путает ноги: "Узнают! Обыщут! Выкинь!"
Офицер Братко с закрытыми глазами лежит в сосновом просторном гробу, украшенный полевыми цветами. Горит офицерская шашка начищенной рукояткой. Рядом положена она, в последний поход. Тихое лицо у офицера Братко, спокойное. Нет раздраженья на тонких губах, не хмурится переносье. Тонкие усики застыли в покорной усталости, румяные щеки покрыты мертвым налетом.
В другом гробу без цветов и шашки лежит никому не известный чех, убитый Натальей. Синяя мужицкая рубаха на нем пожертвована младшим Лизаровым. Полосатые исподники поданы Христа ради. Солнце греет высокий побагровевший лоб, вывернутые руки сложены крестом на груди.
Двенадцать чехов под командой прапорщика Каюкова идут сосредоточенным шагом. Губы плотно сжаты, в глазах тревога. Мягко, нестрашно поблескивают дула винтовок.
У прапорщика Каюкова глаза вспыхивают гневом.
Это нарочно.
День теплый, солнечный. Кричат грачи над рекой. Громко поют петухи. Вспоминается детство, тихий уездный городок: палисадник с акациями, серая кошка на крыше, отцовские очки на столе. Нет сердца на людей, а глаза вспыхивают гневом. Хочется прапорщику Каюкову подняться выше баб с мужиками, выше Никанора с дьяконом, показать огромную власть.
Офицера Братко провожает Валерия. На ней голубая кофточка, белый распущенный шарф. Девушка она. Девичьи груди у нее, девичьи ноги у нее под короткой гимназической юбкой, грустные непонимающие глаза.
Кладбище за селом.
Старые ворота отворены гостеприимно. Пахнет полынью. Вечность здесь, человеческая примиренность. Тихий покой, тысячелетняя тайна. Сотни крестов поломанных, сгнивших, упавших, съеденных ветром, дождями, долгими годами.