Первым опамятовался дедушка Лизунов.
Он плюнул под лавку, откуда выглядывал Суров-отец, и в исступленье затопал ногами, обутыми в полосатые чулки:
- Держи их, окаянных, ведь это большевики!..
Через полчаса Заливаново вздыбилось, закрутилось. Кто-то ударил "сполох" в небольшой заснувший колокол на низенькой колокольне, загремели ворота, взвыли собаки, заплакали дети. Младший Лизаров с Матвеем Старосельцевым скакали верхом из улицы в улицу. Милицейский Никишка Панкратов стрелял из ружья, спрятавшись в палисаднике волостной земской управы. Потом толпа подкатилась к маленькой избенке Федякина, готовая поднять ее на кулаки, вытащили из избы беременную, перепуганную Матрену, грозно заревела:
- Где?
- Говори!
- Бей окошки!
И опять волна откатилась в сторону, разбилась на мелкие брызги, снова слилась, хлестнула по избе Кондратия Струкачева. В темноте раздавили трехлетнего Егорку, попавшего под ноги, сорвали ворота, сломали передний забор, утащили топор и веревку.
Разбушевалось черное море, разыгрался волосатый ветер. Понеслась волна вдоль по улице, где стояли избенки убежавших большевиков, по пути ударились в чью-то телегу, везущую хромого Петунникова, подобранного в степи за рекой.
- Держи его!
- Кто едет?
- Тпру!..
Вот когда раскололась маленькая звездочка, рассыпалась на тысячи искр, обожгла лицо, пикнула, раздавленная тяжелыми сапогами. Не накормило, не успокоило мертвое тело Петунникова мужицкого сердца. Проголодалось оно, запросило еще... Вцепилось голодными зубами в комнату Марьи Кондратьевны, застучало кулаками в стену, загремело стеклами:
- Бей их всех!
- Ученых бей!
- Людей смущают, черти!
А другое голодное сердце ударило другой волной, с другого конца. Звякнули окна у батюшки Никанора, звякнули у дьякона Осьмигласова. Забился батюшка Никанор в темный угол, прижимая ключи от сундука, задрожала, погасла и ночная лампада в темном углу перед грустным лицом распятого на кресте... Соскочил дьякон Осьмигласов в белых исподниках с широкой кровати, ударился головой о косяк, выбежал в сени, во двор, накинул веревку на рога сонной корове и в мыслях своих бежал степью рядом с коровой в белых исподниках, страшный, волосатый, умопомраченный.
И опять откатила волна. Полетели свинцовые птицы над селом, над гумнами, над низенькой колокольней. Клюнули свинцовые птицы носами колокольную медь - загудел колокол, загудела земля болью невысказанной, заохали избы переполошенные.
Скачет степью рессорный тарантас прямо в заливановскую околицу. Трещит тарантас, ухают колеса, храпит, задыхается породистый жеребец, отнятый упаковскими мужиками у Поликарпа Вавилонова. Скачет в тарантасе Маришка, жена упаковского большевика Гаврилы, на козлах сидит с голыми коленками под разорванной юбкой, по-цыгански вожжами размахивает, гикает, плачет, ругается:
- Ах, Маришка, помоги!
Сидят в тарантасной плетушке Гаврила с Федякиным, крепко за винтовку держатся, вперед-назад отстреливаются, зубами скрипят, от смерти бегут. Накрыли их чехи, петлю накинуть хотят, задушить, бросить раздавленных в степь, в ветер, чтобы не осталось следа.
- Помоги, Маришка, помоги!
Влетел жеребец в первую улицу, грохнулся со всех ног, затрещали оглобли, в сторону отбросило тарантас.
- Спасибо, Маришка!
Темны переулочки заливановские, спрятался и месяц за черную тучу. Канули, пропали в темных переулочках Гаврила с Федякиным, пропала и Маришка с голыми ногами под разорванной юбкой. Только жеребец Поликарпа Вавилонова лежит посреди улицы, вытянув мертвую морду, да светятся зубы оскаленные у него из-под оттопыренных губ.
Это он, прапорщик Каюков, скачет за беглецами на высокой острозадой кобыле мельника Евнушкина, взятой на время для спасения родины и свободы. Это он подъезжает первым к мертвому жеребцу, валяющемуся на дороге, и он первый говорит:
- Сволочи!
Но что это такое?
В темной заливановской улице прямо на прапорщика Каюкова бешено фыркает автомобиль с двумя огненными глазами, плещет из фонарей ярким светом в прыгающие избы и светлой дорогой чертит по переулкам. Да, это он, тот самый комиссар из Самары, мечется волком по степным дорогам. Это на него накидывают мертвую петлю и никак не могут накинуть.
- Поймать!
Чехи и русские добровольцы из народной армии становятся на колени, метко целятся в светлый глаз автомобиля, выскочившего из переулка, и, встреченный свинцовыми плевками из десятка винтовок, автомобиль тревожно пятится взад, в отчаянии работает колесами, упирается в забор, садится в канавку.
Поют свинцовые птицы, поют...
Дрыгает ногами на дворе у курносого Милка убитая кобыленка, ревет, мечется в плетнях напуганная корова. Стонет, ползет по дороге на улице Марья Агапова, выронившая ребенка из рук, убит и ребенок во имя свободы и родины.
Но нет, не убит комиссар, бежавший из Самары.
Только молодой шофер, сызранский рабочий, крепко стиснул рулевое колесо обеими руками, низко упал головой, напружинился, собрал последние силы в последнем порыве:
- Вперед!
22
Рано утром, когда на остывшей земле по заливановским улицам валялись убитые лошади, сломанные телеги и брошенные рычаги, из ворот Натальиного двора вышли три женщины, три простых деревенских бабы, повязанные рваными платками. Одна из них, прикрывая бритые губы, украдкой поглядела в ту сторону, где вверх колесами валялся сломанный автомобиль, потом перекинулась глазами на избенку, в которой осталась Матрена с ребятишками, и сердито сухим голосом сказала:
- Скорее! Нас могут заметить...
Через час в степи две из них сбросили с себя бабьи юбки, стиснули револьверы в стальных руках, пристально огляделись.
Степь...
Родная, безграничная, с синим дымком у далекого, упавшего над ней горизонта, казалась она на минуточку присмиревшей, затаившей невысказанную волю, и в эту затаенность, в черные морщины бугров, в глубокие складки оврагов, поросших бурьяном, шагнули Федякин, Гаврила, Маришка - три женщины, три простых деревенских бабы.
В полдень, когда они сидели зверюгами в высокой нетоптанной траве вдали от Заливанова, в чешский отряд под командой прапорщика Каюкова влились заливановские добровольцы. Младший Лизаров в белой вышитой рубашке, словно в церковь собрался на престольный праздник. На стриженом затылке бойко сидела новенькая фуражка с лаковым козырьком. Красный шелковый пояс с большими кистями радовал сердце. Маленькая начищенная винтовка казалась приготовленной для игрушечного марширования по встревоженной улице. Павел-студент нервничал. Желтая походная гимнастерка, опоясанная широким ремнем, боевая офицерская выправка, теплый солнечный день, налитый криком грачей, - все это путало боевые мысли, волновало по-детски давно не испытанной радостью. Войны в сознании не было. Не было и холодного ужаса, сковывающего руки. Теплым светом поблескивал крест на низенькой колокольне, пахло зеленью омытых полей. Тревожно косили мужики непонимающими глазами, перешептывались бабы в ожидании невиданной игры. Увидел Павел блеснувшие крылья пролетевшего голубя, улыбнулся воробьиной стае, шумно прорезавшей воздух. Смутная мужицкая тревога казалась смешной, и Павел, подрагивая обтянутыми ляжками, шел рядом с Крюковым веселой, беззлобной походкой. Он спокойно умрет хоть сейчас, в этот солнечные день, под шумный крик грачей, если этого потребует родина. Ему не хочется умирать, но он умрет, как настоящий солдат, защищая головой своей закон и порядок. Может быть, на могиле его поставят простой деревянный крест, кто-нибудь повесит на этот крест венок засохших цветов, кто-нибудь остановится отдохнуть возле креста, задумчиво скажет: