- Ну, - сказал Сергей, - я пойду. Будем верить, что у нас не последняя встреча, только вы здесь духом не падайте...
Сердце у Кондратия переполнилось злобой. Вот этот мальчишка-попович уезжает в город, будет ходить по улицам, а он, Кондратий - зверюга, которому нельзя на глаза показываться. Этот мальчишка сейчас в вагон залезет, как барин, а Кондратий должен бросить все на свете: лошадь, жену, хозяйство и удариться в степь подальше от людей, волком бродить по степным оврагам. Где же здесь правда?
Когда Сергей поднялся уходить, поднялся и Кондратий. Несколько шагов прошли молча. Там, за степью, за черной потерянной станцией, дрожали городские фонари играющими дорогами, и на этих дорогах виднелся он, этот вот мальчишка - поповское отродье. Разве знает Кондратий, что у него на душе? Может быть, он смеется над мужиками и этой самой ручкой, которой прощается теперь, через неделю, через месяц ударит Кондратия по шее, потому что Кондратий мужик с нечесаной бородой, грязная ломовая лошадь, работающая весь век на других.
- Стой, - сказал Кондратий, беря Сергея за руку.
- Ну?
- Ты зачем в Самару едешь?
Заглянул Сергей в большие глаза, вывороченные внутренней болью, увидел в них звериную злобу к себе, испугался:
- Слушай, товарищ, в чем дело?
Кондратий еще крепче стиснул тонкую немужицкую руку, еще сильнее вспыхнула в глазах у него звериная злоба. Чувствуя себя погибающим, Сергей отчаянно рванул стиснутую руку, бросился бежать. Волчьими прыжками Кондратий настиг его возле канавки, молча ударил кулаком по виску, подмял под себя и большим лохматым коршуном просидел несколько минут верхом на Сергее, расклевывая ему голову.
Сема Гвоздь, лежа в долинке, безучастно рассматривал почерневшее небо, видел в круглом месяце ведерко, налитое кровью, думал: кто же здесь Каин? Кто же здесь Авель? А когда подошел Кондратий, неся на руке снятые с Сергея штаны и пиджак, он испуганно поднялся:
- Откуда взял?
А потом Сема Гвоздь, увидя голого Сергея возле канавки, в ужасе отвернул голову от убитого и стоял в душевном одиночестве несколько минут, не зная, что делать. Кондратий бросил пиджак со штанами, тяжело закрутил головой, мельком взглянул на Сергееву руку, откинутую в сторону, на белый мешочек, валяющийся рядом, и в тоске смертной зарычал глухим звериным рыком:
- Айда, Семен, айда! Христа ради, айда...
Подошел сызранский поезд.
Часть мобилизованных в народную армию ударилась за станцию, в степь, в ближние овражки, в глухие проселки. Кондратий с Семой, не отдавая себе отчета, куда и зачем они едут, быстро залезли в теплушку, а через полчаса, когда поезд пошел под уклон, наигрывая колесами, вагон вдруг рвануло, сорвало с рельс, подняло вверх, ударило вниз, и страшный человеческий рев смешался с треском ломающегося дерева, с лязгом развороченного железа. Кондратий почувствовал на себе неимоверную тяжесть и, открывая левый глаз, увидел, как подошла к нему собственная лошадь и широким некованым копытом больно ударила в грудь. Он попробовал замахнуться, а лошадь стала вдруг черной, волосатой, с красными глазами - никогда у Кондратия не было такой лошади - и, вскидывая задние ноги, ударила по лбу. Задрожали светлые городские огни играющими дорогами, кто-то рядом крикнул: "О-о-о!" - и Кондратий полетел над степью без боли и страха.
Возле него котенком на переломленных ногах ползал Сема Гвоздь, крепко держа в руке сорванную шапку...
24
Герасим хуторской привез тревожные вести: степью бродят большевики, грабят зажиточных. На хуторе поволоцком взяли трех лошадей с двумя тарантасами, прихватили шесть овец, телка, ранили двух мужиков. Вчера сделали налет за Рогожином в бывшем имении купца Сыромятова. Не нынче-завтра нагрянут сюда.
Слушал Герасима весь хуторок в большой просторной избе, выходящей окнами на шереметьевскую дорогу. Сам Герасим сидел за столом, не снимая шапки, остальные стояли полукругом, мрачно-угрюмые. Сестра Герасима, Грушка, молодая вдова в зеленой солдатской рубашке, подпоясанная узеньким ремешком, сидела лицом к нему с левой стороны - большеглазая, возбужденная, нервно раздувая ноздрями.
Первым встревожился Михаила Иваныч Дозоров, богатый мужик с разорванным ухом:
- Чего же теперь делать?
Маленький суетливый Архип, с пыльными непромытыми усами, громко сказал:
- Добро надо спрятать которое! Разве мысленное дело, если нападут они? Все сундучишки расколотят, все замки поснимают.
К вечеру из зеленого мелкого лесочка прискакал верховой на взмыленной лошади, сразил мужиков неожиданной вестью:
- Война в Канарееве! Чехи оружье бросают, переходят к большевикам.
Ночью хуторяне вытаскивали сундуки и безмолвно, точно лунатики во сне, укладывали их на приготовленные рыдваны, поставленные у ворот. Бабы выносили ребятишек, завернутых в тряпки, совали между сундуками. Михаила Иваныч вынес зерно в мешках, печеный хлеб в больших артельных караваях. Потом выволок теплую, еще не остывшую свиную тушу, пахнущую кровью. Резал он ее наскоро, чтобы большевикам не досталось, даже попалить как следует не успел, и теперь, обнимая тушу задрожавшими руками, готов был проглотить ее трясущимся ртом. После вывел старика со старухой, посадил их на рыдван вместе с тушей. В другом рыдване трепыхались связанные куры, вытягивал шею большой красноперый петух, брошенный в мучное лукошко.
У Черного озера посадили Архипа, а на канареевской дороге караулил Сергей Паньков, молодой мужик. Как только "обозначатся" большевики, Сергей с Архипом дадут условные знаки, и хуторские в спешном порядке выедут в мелкий зеленый лесок, чтобы скрыть там вековое добро в старых вековых сундуках.
Герасим в низко посаженной шапке мрачно уперся глазами в землю, мельком взглянул на стариков, посаженных в рыдван. Анна, жена Герасима, наклонилась над ребятами сонными около сундуков, беззвучно заплакала, положив голову на наклеску.
- Этого не надо теперь! - сказал Герасим. - Легче не сделаешь.
- Беременная я! - всхлипнула Анна. - Выкину...
Хуторяне встали плотным кольцом около телег, нагруженных пожитками, мрачно застыли в охватившей тревоге. Всхрапывали лошади в хомутах, пущенные на луговину, звякали уздечки. Сонно переговаривались связанные куры. На колесе сидела большая, пушистая кошка с острыми, зелеными глазами, жалобно замяукала.
Пало суеверье на сердце, мужики сердито крикнули:
- Сгоньте ее!
Неожиданно пропел петух, протягивая шею из мучного лукошка.
Была уже полночь.
Степь вокруг дрожала неуловимым трепетом, мягкими шорохами, теплым дыханьем земли. Старики молчком лежали в рыдванах под дерюгами и, когда, повертываясь, смотрели на звездные дороги, брошенные по темному небу, видели смерть, бегущую над притихшими полями, дышали покорно и тяжко, закрывая глаза.
Грушка отвела в сторону красивую пожилую девку Парашку, дочь Михаилы Иваныча Дозорова:
- Идем поговорить!
Путались тени под ногами, на траве висели лунные сережки. Быстро прошли мимо колодца с поднятым журавлем, похожим в темноте на согнутый палец, вышли на маленький мостик, перекинутый через овражек. Оглянулась Парашка, тихо сказала:
- Далеко ушли, говори!
Грушка вздохнула:
- Скажи мне, Парашка, прямо по-бабьи: имела ты дело с мужиками по своей охотке?
- Имела.
- А можешь сделать без охотки?
- Зачем?
- Вот за этим самым... Придут большевики, сразу не бросятся убивать, потому что бабы мы, а все мужики голодны до бабьего мяса. Ты молодая, и я молодая. Согласна? Если бы ружья были у нас, я бы сама пошла на окаянных, а то ведь с пустыми руками и вошь не раздавишь.
В зелени редких кустов по овражку, под молочно-тусклым месяцем, задернутым синей прозрачной косынкой от мягкой растянутой тучки, была Грушка похожа на зеленую русалку в зеленой солдатской рубашке, перетянутой узеньким ремешком, и колдовала, связывала Парашку по рукам и ногам. Шепотом и громко рассказывала она, как придут большевики, похожие на чертей, вытащенных из дьявольского пекла, станут требовать деньги, накладывать контрибуцию, а она, Грушка, в это самое время выберет самого главного из них - вожака, атамана, ляжет спать с ним под сараем и во сне зубами перегрызет ему горло, если не сумеет застрелить его из его же ружья... Пусть и Парашка так сделает, тут стыдиться нечего...