Выбрать главу

- Не мучай! - стонал Никанор.

- Стану говорить, не слушает.

- Зарезать, что ли, ты хочешь меня?

- Ты виноват.

Вошла Валерия, посмотрела на отца с матерью, торопливо прошла в свою комнату, Никанор закричал:

- Где была?

Попадья заплакала:

- Эх, Леля, Леля!

- Больше ты никуда не пойдешь, - крикнул Никанор.

Валерия повернулась спиной к отцу.

- Пойдешь - домой не возвращайся. Что молчишь?

- О чем я буду говорить?

- Не о чем?

- Конечно, не о чем.

- С мужиками есть о чем?

- Папа!

Никанор не дал кончить:

- Замолчи! Я не позволю в дому у себя.

И уже не видя ни жены, ни Валерии, начал он вдруг покачиваться, испуганно приседать.

9

Петунников сидел у окна в своей комнате. Студент Павел Перекатов в новенькой гимнастерке, с только что снятыми погонами прапорщика, повертываясь на каблуках, говорил:

- У каждого народа есть своя история, у каждой истории есть свои законы. Вы же, разгоряченные чувствами, хотите перепрыгнуть через все законы, чтобы сразу очутиться впереди Европы. А я вам определенно говорю: этого не может быть.

Павел остановился, нервно подергал ресницами. Посмотрел на Петунникова с запрокинутой фуражкой, повернулся, несколько раз прошелся по комнате, жадно раскуривая потухшую папироску. Петунников спокойно спросил:

- Чего вы боитесь?

- Позвольте! Как чего? Вы сажаете мужиков на горячую сковороду, вносите в деревню гражданскую войну. Разве вы не знаете, во что это превратится?

- Знаем. Все это может и должно превратиться в борьбу. Может быть, длительную, но неизбежную. Видите, какая штука...

Петунников почертил клюшкой на полу.

- Вы говорите об истории, исторических законах, через которые не перепрыгнешь. Вот такой же закон руководит и революционными массами. Они вышли из состояния недавнего покоя, сдвинулись, покатились, а вы испуганно забегаете вперед, машете руками, чтобы вернуть их назад. Почему? Для нас понятно. Если бы это движение было направлено в сторону богоискательства, мистики, убивающей революционную волю, вы бы не только не мешали ему, но постарались углубить, продолжить его. Когда же угнетенные становятся в положенье классовых врагов, чтобы силой вырвать то, что присвоено вами, вы называете это "разгоряченными чувствами", "ерундой", "бессмыслицей". Вы боитесь широкого народного движения не потому, что оно повредит народу, а потому, что повредит вам, вашему благополучию.

- Немножко похоже на митинг, - холодно пожал плечами Павел.

- Ну, что же! Не важно, как я говорю, важно, чтобы меня поняли.

- С вами нельзя говорить.

- Бесполезно. В том, что мы думаем, вы не разубедите нас, а переливать из пустого в порожнее - какой толк?

Несколько секунд Павел стоял молча, разглядывая Петунникова.

- Горячий народ! Вы обещаете молочные реки с кисельными берегами. Манной небесной хотите посыпать землю.

- Мы ничего не обещаем. Мы только указываем беднякам: "Берите, это ваше, по праву принадлежащее вам, но берите не в одиночку, каждый себе, а путем организованной борьбы".

- Да с кем борьбы? - крикнул Павел. - Для меня понятно, когда вы берете имение графа, дворянина, помещика, но когда травите зажиточного мужика, сколотившего лишнюю сотню рублей, тут уж извините, пожалуйста. Я не могу черное называть белым...

Вошел Федякин в зеленой рубахе, подпоясанной ремешком. Старая солдатская фуражка сидела боком на голове у него, в угловатой фигуре чувствовалось скрытое раздражение. Павел, сдерживая себя, словно коня на крутых поворотах, обиженно продолжал:

- Разве богатые мужики не работают от зари до зари? Разве у них не такие же мозоли на руках?

Федякин неожиданно поднялся, собирая морщинки на лбу, взглянул на Павла потемневшими глазами.

- Ты погоди мозоли считать. Вот сужет: у твоего тятяшки мозоли, и у моего тятяшки мозоли. Твой тятяшка работал, и мой тятяшка работал. Твой тятяшка наковырял пятистенную избу с палисадником во всю улицу, а мой, дай бог ему здоровья, до сих пор не вылезет из свининой гайнушки. Это как понимать?

- Чего же вы хотите?

- Чего нам хотеть!.. Подравнять немного надо.

- Удивительная публика! - обиделся Павел.

Он уже не мог говорить, не мог и оставаться с этими людьми. "Мохнорылый" Федякин, недавно работавший поденщиком на отцовском дворе, казался невыносимым со своей мужицкой ученостью. Упорство его делало Павла бессильным, нервировало, загоняло в тупик. Оставалось одно: или играть в открытую, или тенетить, кружиться в ненужных пустых разговорах. Унося невысказанное озлобление, Павел на пороге остановился, подергивая ресницами:

- Не забывайте, товарищи: русский народ не дожил до того культурного уровня, чтобы строить жизнь на началах социального порядка.

- Да, мы дураки! - крикнул Федякин. - Только вы с тятяшкой умные.

- Не надо! - остановил Петунников. - Зачем ругаться?

Федякин посмотрел на учителя сухим подозрительным взглядом:

- Ты ко мне?

- Ну ладно, ладно.

- Ты меня не останавливай! Будешь останавливать, я и с тобой поругаюсь...

- Фу ты, черт возьми! - стукнул Петунников клюшкой. - Ты не понимаешь меня.

- Понимать-то нечего, порченый ты. То поднимаешься - рукой не достанешь, то начнешь колтыножить. Не люблю я таких. По-моему, рубить так рубить, нечего дергать. Какой с ними разговор? На словах они всегда осилят нас. Пускай говорят, а мы будем действовать, коли решили по-своему повернуть.

Напротив через дорогу стоял Василий Карбыш с лопатой в руке, плевал под ноги. Подальше - Корытин бил лошадь кнутовищем по глазам. Лошадь, вырываясь, прыгала, мотала головой, и Корытин, замахиваясь, прыгал, мотал головой. Карбыш равнодушно поплевывал. В переулке у Селитовых травили собак. На них наскакивал молодой Селитов с длинным ременным кнутам, без шапки, враспояску, с огромной всклокоченной головой. Резал кнутом, перегибаясь над собачьей сцепившейся кучей, неистово гоготал.

Улицей прошли двое пьяных. Самушкин, богатый, и Орешкин, "турецкая душа". Было похоже, что они плывут на волнах, опрокидываясь то назад, то наперед.

- Ты мнение обсказывай! - кричал Самушкин, расстегивая пиджак. - Хлеба мы вам все равно не дадим. Драка будет, ежели нахрапом полезете.

- Кум! - мотался Орешкин. - Паук ты!

- Постой, постой. Вставай на мою точку, - упирался Самушкин. - Ты думаешь, мне хлеба жалко? Не-эт, кум, хлеба мне не жалко, целу улицу могу прокормить, ну, только сам понимаешь, какая у нас положенья. На ножи полезем!

Орешкин бил кулаком по груди.

- Кум, не говори мне эти слова! Ты знаешь, что я могу с тобой сделать? Ударить могу, рестовать. Хоша ты и кум мне, люблю я тебя, ну, а ежели ты против нашей партии становишься - дело сурьезное. Ты признаешь волю народа?

Орешкин вдруг оторвался от Самушкина, закачался и, падая, закричал:

- Кум, не дерись!

Хотел было подняться, становясь на четвереньки, а ноги не слушались, разъезжались. Упираясь глазами в землю, кричал:

- А-а, ты эдак, ведьма? Перегрызу!

Петунников отвернулся:

- Вот что меня мучает.

- В семье не без урода, - спокойно ответил Федякин. - В хороших зернах ухвостье есть и в ухвостье есть хорошие зерна. Свету побольше пустить надо, без глаз сидим.

Странным казалось Петунникову: невзрачный мужик, подпоясанный узеньким ремешком, имеет над ним подчиняющую силу. Странным было и то, что твердые, продуманные мысли высказывает не он, Петунников, кончивший учительскую семинарию, а все тот же невзрачный мужик в солдатской рубахе.

- На стариков наплевать! - говорил Федякин. - Их не переделаешь, да и не с ними наша дорога. С молодыми надо заняться. У меня мысленка одна в голове сидит. В городах есть театры. Кто к вечерне идет по старой привычке, кто в эти самые театры. Вот и я думаю: давайте и мы отчубучим.