- Айда, брат, с попами нам не по дороге... Они за старый режим богу молятся.
Прошел старик Лизунов, раздувая калошами мягкую дорожную пыль, затерялся в долочке, пересекающей улицу, вылез на бугорок, остановился, подумал, снова тронулся, а дьякон сидел на крылечке и думал: "Тут - дорога и тут - дорога... По которой идти?"
11
Жил Федякин в трехоконной избе с лысым запрокинутым карнизом, помнит ее с раннего детства. По зимам в ней толкались ягнятешки, грелись суягные овцы, бродили обмороженные куры. На дворе топталась пара коней с отвислыми ртами. Сначала были гнедые с длинными перепутанными гривами, потом появились сивые. Одну сивую отец променял на буланую. Буланая оказалась больной. Отец променял на чалую. Чалая пришлась не ко двору - околела. Когда Федякину исполнилось семнадцать лет, на дворе опять появилась пара гнедых, но чтобы вместо двух на дворе очутилось четыре - до этого не дожить. Отец шел под гору, заметно слабел. На левом виске у него среди черных волос появились седые. Шаги были мелкие, воробьиные. Он часто говорил, поглядывая на сына:
- Эх, Трошка, лошадей бы хороших купить нам с тобой!
Сытые крутозадые лошади в начищенной сбруе были его излюбленным разговором. Одному ему не под силу справиться с этой задачей, и все надежды он возлагал на молодого подрастающего сына. Хотелось и его заразить погоней за новой избой, в которую так трудно попасть. В добрые минуты отец разворачивал перед Трошкой счастливое будущее, похожее на короб, наполненный разными удачами, и, увлекаясь, тряс этот короб, как яблоню со спелыми яблоками. Перед глазами скакала хорошая жизнь на хороших лошадях, целым стадом проходили овцы, весело смотрела пятистенная изба, со двора выглядывал новый тарантас на шинованных колесах. Отец от радости прыгал, хорохорился, точно воробей над рассыпанным просом, готов был работать без хлеба, без отдыха, лишь бы только разбогатеть. Пыльные нерасчесанные волосы на голове у него торчали сосульками, вместо бороды примазан свалявшийся клок волос. Непромытые, помутившиеся глаза, замученные бессонными ночами, беспрестанно слезились. Спал он по-заячьи с приподнятым ухом, был исцарапан, изодран непосильной работой. Но ничто не могло остановить его в погоне за новой избой, и отец походил на ошалевшую гончую, ничего не видящую, бегущую за утекающим зайцем. Он тоже всю жизнь ловил какого-то зайца и не мог поймать. Бегал, кружился, замученный возвращался с заячьей шерстью в зубах.
Когда молодой Федякин останавливался подумать, отец раздраженно кричал:
- Не стой, Трохим, не стой! Хватайся обеими руками.
От досады на отца Федякин делался покорным, послушным, набрасывался на работу, выливая из себя молодую нерастраченную силу, как лишнюю, ненужную воду.
С осени у отца появились болезни. Жаловался он на ноги, на поясницу и, заворотив рубашку, лежал на печи вниз животом. Позывало на чай, на распластанную рыбу, на белую капусту с солеными огурцами - как раз на то, чего не было. От досады, что ничего этого нет, отец лежал, как и настоящий больной, не поднимая головы. Вместе с холодом осень вела недоимки, повинности, старую надоевшую нужду с разинутым ртом, и сердце у отца сжималось мучительной болью. Заходя в амбарушку, где ссыпано было собранное летом зерно, подолгу стоял он над сусеками, свесив голову, мысленно раскладывал зерно на маленькие кучки: одна - на подати, одна - на рубашки ребятам, одна - на уплату долгов. Себе не оставалось, и отец шатался по двору, словно барский приказчик, ни до чего не дотрагиваясь. Сердился на лошадей, утонувших в грязи, уныло смотрел на осеннее небо, подавленный бедностью, снова тащился на печку.
Вечером заходил дядя Игнаш, смирный ощипанный мужичонка с гнойными, часто мигающими глазами, молча садился на приступок около лохани. Отец, свесив босые ноги, сидел на печи, помятый, растрепанный, выкладывал недостатки. Мать сидела за гребнем, скудно освещенная маленькой керосиновой лампой. В полутемной избенке, наполненной отцовскими вздохами, как-то особенно жалобно пело деревянное веретено. По целым ночам пело, а мать с поджатыми губами по целым ночам плевала себе на руки, скручивая нитки, и все-таки одеваться Федякину с отцом приходилось в худые штаны и рубахи. Так была устроена жизнь. В одну дыру сыпали, наливали, в другую - текло обратно.
Насидевшись на приступке, дядя Игнаш говорил отцу:
- Почем теперь цены на хлеб?
- Болтают - дороже на копейку.
- Ну, слава богу! Двадцать пудов - двадцать копеек.
Смотрел Федякин на безмолвно погибающих в жизни, чувствовал, что голодная, несытая жизнь подомнет и его, если он будет сидеть, уронив отупевшую голову. Уйти бы отсюда. Взять палку потолще, перекинуть суму и уйти. Видел город зовущий. Видел дворником себя в белом фартуке, и кучером на высоких купеческих дрожках с малиновыми вожжами в руках, и лабазным услужливым парнем, торгующим солью. Думал: "Уйду!"
На девятнадцатом году Федякина женили. Продали двух овец, выгрузили хлебишко из амбара, залезли в долги. Во время свадьбы, когда гоняли лошадей в "поездах", испортилась гнедая - отцовская надежда. Дали Федякину пожить с молодой женой только два месяца, а на третьем за ужином отец сказал, поглядывая на молодожена:
- Чего будем делать? Пустырь! Хочу - на гору, съезжаю под гору.
Глаза у отца заволоклись серой слезящейся пленкой.
- В работники придется пойти тебе, Трофим! Можа, поднимемся.
Уперся Федякин глазами в глиняное блюдо, налитое постными зелеными щами, и просидел, не разговаривая, весь ужин.
Утром пришел Прохор Иваныч, богатый старик, ударил с отцом по рукам. Прощай, молодая жена! Тридцать пять рублей до весны, шесть пудов хлеба на выручку и хозяйские рукавицы с лаптями. Поставил магарыч. Прохор Иваныч, в расстегнутой поддевке, чувствовал себя хозяином за батрацким столом. Путаные отцовские речи не задевали, не трогали его, и смотрел он на отца как на старую, поломанную телегу, выброшенную под сарай. Матери тоже поднесли. Раскрыла она подобранные губы, перекрестилась, выпила в простоте своей за здоровье Прохора Иваныча. Федякин вышел на двор, со двора - на улицу и шатался по избам до самого вечера.
Отец не то с радости, не то с горя пропил в этот вечер своих два полтинника, не мог успокоиться. Пробовал петь песни, плакал, жаловался, стучал кулаками. Поздно ночью зашел в свою избенку на согнутых растопыренных ногах, низко кланяясь перепачканной головой, на счастливом лице играла самая счастливая улыбка.
- Эй вы, милки мои! Живы ли вы тут? Троша, сынок! Я немножко загулял. Мать, Оганя, я немножко загулял! Не ругайте меня, я немножко загулял. Сердце у меня не вытерпело. Очень вода у нас нехорошая. Горькую воду мы пьем, утешиться нечем.
Федякин понимал отца. Верно, вода у них нехорошая.
Уже женатый, связанный ребятишками, решил он выпрыгнуть из отцовского лукошка, отправиться в город, но на пути встал Николай Иваныч, школьный учитель.
- Большой ты парень, борода полезла, а умом не вырос. Куда пойдешь? За купцами ухаживать? Думаешь, на другую планету посадят тебя? Все мы вот такие. Как плохо, так и бежать. Никто не догадается ковырнуть под ногами у себя. Очень уж на стороне кисели текут.
Разговоры с учителем перетаскивали Федякина на другую дорогу. Не было на ней случайного счастья, в которое верил отец, не было и случайной удачи. Требовала она напряженной борьбы. Не знал Федякин, как нужно бороться, и, захлестнутый новыми мыслями, чувствовал себя разбитым. Учитель подсовывал красные книжки:
- На-ка, почитай. Интересная!
- Про кого?
- Про хороших людей.
Дружба продолжалась недолго.
В темный весенний вечер улицей проскакали стражники на взмыленных лошадях, прогремели колокольчики почтовых, везущих усатого пристава. Николай Иваныч с Федякиным вели задушевные разговоры о будущем, о справедливо устроенной жизни. Как были двое, так двое и сели в приготовленную телегу. Прибежали отец с матерью, жена с ребенчишком на руках, сгрудилась целая улица. Стражники, вооруженные винтовками, крикнули: