Нередко она просила меня прочитать «Богородицу» за здравие и благополучие ее супруга. Говорил я с ней всегда тоном оракула, но столь смиренно, что трогал ее до слез. Так я ухитрился обмануть и ограбить свою госпожу, и больше того — запятнал честь ее дома. Среди ее служанок была одна мулатка, невольница, которую я долгое время считал свободной, девка хитрющая, под стать мне, а может, еще похитрей; с нею-то я и спутался.
Сам не знаю, как это вышло, что едва я поселился в доме, мы с ней снюхались. Никакими силами нельзя было выставить ее из моей комнаты! На людях она держалась скромницей, а со мною вела себя как распутная девка, точно выросла в самом гнусном вертепе. И такая была хитрая бестия, что ни слуги, ни хозяйка не подозревали о нашей связи. Во мне она души не чаяла, таскала мне всякие лакомства: мой сундук стал что кондитерская. Ее стараниями у меня всегда было лучшее белье; отменно выглаженное, надушенное, сверкающее белизной. Госпожа была тем довольна, почитая нас обоих чуть не за святых.
Моя любезная давала мне деньги на расходы, а откуда, у кого и как она их добывала, я не старался узнать. Кое о чем, правда, догадывался, но, блюдя свое достоинство, не слишком любопытствовал. Чтобы вернее привязать ее к себе, я нежными речами и посулами укреплял в ней надежду, что, скопив деньжат, выкуплю ее на волю и женюсь. Ради этого она готова была на все, лишь бы мне угодить. Я так ловко разыгрывал влюбленного, что она, хоть и была хитра, поверила моим словам, забыв о том, что я мужчина, а она женщина, к тому же невольница.
О делах по хозяйству госпожа узнавала из моих уст, и все ее доходы проходили через мои руки. Городской дом и сельское поместье были под моим надзором и равно приносили мне богатый урожай. Я замыслил скопить побольше наличности и удрать куда-нибудь далеко, в заморские края. Хотелось мне поехать в Индию, и я уже высматривал подходящее суденышко, как вдруг замысел мой сорвался.
Хозяйка в конце концов спохватилась и поняла, что ей грозит верное разорение: то и дело арендаторы докладывали, что я присваиваю ее доходы, пастухи — что распродаю скот, управляющий — что краду вино из погребов, и так как ему при этом не перепадало ни бланки, а все шло в мой карман, он решил изобличить меня перед неким идальго, родичем госпожи, которому посоветовал принять неотложные меры. И вот как раз накануне того дня, когда я задумал смотать удочки, на меня, беспечно почивавшего в часы сьесты, напустили альгвасила; ничего не объясняя и лишь твердя, что там мне все скажут, он схватил меня и повел в тюрьму.
Причину ареста мне не открыли, чтобы я не поднял переполоха в доме и среди соседей, если узнаю, по чьему приказу схвачен. В недоумении и раздумье брел я в тюрьму. То мне казалось, что приказ пришел из Италии, то я подозревал моих кастильских кредиторов, то думал, что открылись мои воровские дела в Севилье, за которые я еще не понес наказания. Любое из этих предположений не сулило добра, но горше всего было лишиться такой славной кормушки. Прослыв мошенником, я терял доверие людей и уже не мог надеяться на их помощь.
Но терпение! Слава богу, беда свалилась в то время, когда в закромах у меня было все подчищено. Наворованное я успел понемногу переправить к моей матушке; она жила одиноко и сумела все припрятать. И когда открыли мой сундук, там не нашли ни гроша — один хлам. Стали меня допрашивать. Я, разумеется, ни в чем не признался, памятуя, что «лучше взять, нежели дать» и что «слово — серебро, а молчание — золото». Обвинение было тяжкое, но не хватало улик.
Тогда призвали отца монаха и рассказали ему мое дело. Как человек осторожный, он не пожелал осудить или оправдать, пока не выслушает и другую сторону. Он явился ко мне в тюрьму. Я начисто отрицал все, уверяя, что на меня возвели напраслину, а я-де ни сном ни духом к этому делу не причастен и уповаю на господа, спасшего Иосифа и Сусанну;[170] он воззрит на мое чистосердечие и не допустит погибели невинного; страдания же сии и еще более тяжкие приемлю как справедливое возмездие мне, окаянному, за другие прегрешения, противу всемогущего господа мною совершенные.
Добрый монах, не зная, кому верить, решил, что в сомнительном случае надлежит стать на сторону пострадавшего и поддержать слабейшего. Он принялся утешать меня, обещал заступиться и даже помолился вседержителю, да осенит меня дланью своей и вызволит из беды. Простившись, монах пошел к писцу, поручился за меня и попросил отнестись к моему делу с особым вниманием, ибо, по его убеждению, я человек праведной жизни. Писец на такие речи расхохотался; вытащив бумаги с обвинениями против меня, он рассказал монаху о всех моих деяниях и открыл ему, что я за птица, какие кражи и плутни на моей совести. Монах смутился и в великом своем простодушии поведал писцу о том, что у нас с ним было, каким образом он познакомился со мной и почему проникся ко мне уважением; отнюдь не намереваясь мне вредить, он все же не хотел прослыть человеком легковерным, который защищает обвиняемого, не имея на то веских оснований.
170