Выбрать главу

Я помнил чудесные минуты в детстве, помнил, как утром, опрометью сбежав по ступенькам, потрясенный сверканием высокого неба, игрой теней на песке, стеклянным отражением голубизны в лужах, запыхавшийся, счастливый, смахивая ладонью прохладные капли ночного дождя со склонившихся над дорожкой веток сирени, выбегал из дома на еще пустынную улицу. Но в какую минуту наше восприятие жизни дает трещину и то, что прежде радовало, перестает приносить радость?

«Пан Чеслав, Европа нехорошее место, — говорил отцу юный Эрвин, племянник Зальцмана, зашедший к нам около шести с векселями от Реймица. — Отсюда нужно бежать, и как можно скорее! Нью-Йорк, Чикаго, Канада, — Эрвин загибал пальцы, — вот там — жизнь, а здесь? Вам когда-нибудь доводилось ехать по железной дороге из Берлина в Гамбург? Или из Лодзи в Позен[14]? Помните, что видно из окна? Европа — это песок, кустарник и дождь. Как в такой сырости жить? Истомившаяся душа вопиет: Солнца! Солнца! Солнца!»

За окном салона, где мы сидели, угасал посеревший под завесой дождя мир, темнели в мороси балконы и гипсовые лепные украшения, капли барабанили по подоконнику, и каждый удар подтверждал, что Эрвин прав, тысячу раз прав.

Так было вчера.

Но сейчас?

Сейчас под мокрым небом Центральной Европы рядом со мной шла по Новогродской она, накрапывал дождь, я видел ее окрыленный вуалеткой профиль. На Велькой, куда мы свернули, в окнах новых домов влажно блестело, отражаясь, небо, новехонькие вывески горели золотом и багрянцем, я смотрел на чистые стекла витрин, на гипсовые гирлянды над парадными и знал, что все это — для нее, что все это существует лишь затем, чтобы радовать ее глаз, хотя в Собрании пан Гершон говорил отцу, что в Петербурге золото «дико» подскочило, отчего все, как одержимые, кинулись строиться в Варшаве. Мы шли в сторону почты, потом сворачивали на Вспульную, перебегали мостовую перед фургоном с бочонками вина, а в витрине цветочного магазина на противоположном тротуаре уже бушевали пионы, изумительные белые махровые пионы, которые накануне — я это знал — специально для нее срезали в садах под Рембертовом.

Держа меня под руку, она рассказывала о Вене, со смехом сыпала фамилиями: господин Горовиц с Кертнерштрассе, которому она давала уроки французского; госпожа Гросс, у которой она покупала шляпы; господин Грисхабер, у которого заказывала книги. Мне это ни о чем не говорило, ну и что? — в душе вспыхивала радость, словно я был допущен к величайшим тайнам. Она говорила о Лувре, расхваливала парижские парки, смеялась, вспоминая встречу с приятельницей: по дороге из Франкфурта в Вену неожиданно наткнулась на нее перед ратушей в Гейдельберге. «Видите, как бывает? Мы ведь с вами были в Гейдельберге одновременно. Может даже, в толпе соприкоснулись локтями! Представляете? Это ведь возможно, верно? Подумать только, были рядом и знать ничего не знали!» Отцовские знакомцы, попадавшиеся нам навстречу, приподнимали шляпы, пораженные ее красотой. Разрумянившиеся щеки. Яркие губы. Ниточки бровей. Светлая шея над черными кружевами. «Так вы полагаете, Вагнер чрезмерно растягивает свои увертюры? Но ведь в этом весь смак!»

На Пенкной у Маевского дружно били развешанные в глубине магазина часы, у Розенталя сверкало изысканное серебро, она с забавной, чуточку притворной жадностью рассматривала шляпы из рафии, малахитовые браслеты, янтарные ожерелья, шарфы и ленты, и пока мы так переходили от витрины к витрине, пока смотрели через стекло на золоченые циферблаты часов фирмы «Патек» и бижутерию фирмы «Йенссен», где-то там, далеко, в тумане, под темным северным небом, немецкие броненосцы медленно входили в Каттегат только затем, чтобы индийский хлопок мог спокойно доплыть в трюмах пароходов транспортной компании Аренса до портовой набережной в далеком городе Кенигсберг, где его уже ждали фуры с ткацкой фабрики Шайблера, которые в три часа, доверху загруженные мягкими тюками, отправлялись обратно в Лодзь.

вернуться

14

Теперь Познань.