Стемнело, наступила ночь, а Гвади все думал да думал, поспешая обычной своей иноходью домой. Он не шел — летел; от тайного восторга, казалось, выросли крылья. Сколько новых сил бурлило в нем! К тому же его подхлестывала мысль о сундуке, который столько лет валялся без пользы на пыльном чердаке. Он возлагал на этот сундук большие надежды. Мерещилось, что стоит только скинуть ветхую одежду и он сызнова родится на свет, станет другим человеком, и будет ему совсем иная цена, иная честь. Изменятся также, совсем изменятся его отношения с Мариам.
Луна стояла еще низко, скрываясь за дальними горами и холмами. Косые лучи ее тянулись не сверху, а откуда-то снизу освещали вершины, отчего небо над горою радостно светлело, земля же все еще куталась в тень. В воздушных пространствах шла безмолвная борьба между белым и черным цветом. Побеждал то один, то другой, и даль попеременно заливало то серебром, то чернью.
Хотя луны еще не было видно, чувствовалось, что она тут, близко, за спиною у Гвади. Прорвавшись между холмами, она тотчас нагоняла его и увлекала за собою его тень.
Странная была у него тень! Длинная-предлинная, она шагала на гигантских ходулях. Все ей нипочем: деревья, плетни, груды камней, канавы, — она с легкостью переносилась через них, словно играла в чехарду.
Каждый раз, когда тень убегала вперед, Гвади чудилось, будто земля — эта искони ему знакомая, исхоженная земля, представлявшаяся твердью, недвижимой и неизменной, — заодно с тенью пустилась в пляс, завертелась колесом и манит его, Гвади, последовать ее примеру.
Но Гвади не нуждался в примерах. Вся привычная ему действительность перевернулась вверх дном, и мысли его проделывали такие прыжки, что казалось, тесно им в этом мире. Не может быть и речи о том, что Гера ошибся, оказав ему доверие. Сомнения, терзавшие Гвади во время митинга, представлялись теперь ему нелепыми и смешными. В сознании постепенно укреплялась уверенность, что во всем Оркети нет человека, более достойного избрания, чем он. И еще выше заносилась его мысль. Пожалуй, на всем белом свете не сыщется человек, более стойкий, более верный, более дальновидный, чем Гвади.
Как Гера раньше не сообразил этого! Как случилось, что он до сих пор не проник в глубину души Гвади! Не может быть и речи о том, что Гера ошибся! На против: сегодня он только исправил давнюю свою ошибку. И вовсе не тщеславие заговорило в Гвади. Выбрали, мол, — он и расхвастался. Нет, всем существом ощущает он свою правоту. Он не заблуждается, он не сошел с ума. Ведь никто не знает Гвади лучше, чем он себя знает.
Прочь сомнения!
Так рассуждал Гвади по дороге к дому. Когда, в какую именно минуту столь решительно перестроилось его сознание, он не знал и сам. А между тем это был гигантский прыжок из старого мира в новый.
— Ого-го!.. Так, чириме! — кричал Гвади своей тени, когда она, словно безумная, взбегала на вершину высокого дерева.
Славные это были прыжки! Как не радоваться Гвади? Когда тень его взлетала, ему казалось, что это сам он взлетает. Гвади решительно перестал различать, где он, а где его тень.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Перед жарко пылавшим очагом стояла сокровищница Гвади, которую он стащил с чердака, — длинный низкий сундук, окованный по углам железом.
Сундук почернел от копоти и времени. Однако ни время, ни копоть не коснулись внутренней поверхности его стенок, и они поблескивали при вспышке огня, отливая нежной желтизной слоновой кости.
На поднятую крышку сундука перекинуты чоха, архалук и башлык. Тут же лежит пара только что смазанных салом чувяк. Длинный, старинный кинжал, извлеченный вместе с поясом, положен на угол сундука. Пояс щедро разукрашен массивными бляхами.
Сыновья Гвади, все, от старшего до младшего, столпились в этом углу. Пять пар черных глаз, светясь восторженным изумлением, созерцают кинжал.
Никогда за все время своего существования джаргвали не было так ярко освещено, как сегодня. Даже в ночь свадьбы Гвади и Агатии оно не видело столько огня и света.
Во всем доме — от пола до зиявшей в соломенной крыше дымницы — не было ни одного неосвещенного уголка. Сухой хворост, мгновенно вспыхивая, оглушительно трещал, языки пламени достигали поперечной балки.
Порой в треске хвороста Гвади слышался взрыв веселого, звонкого хохота, как будто древний дух, хранитель очага, обитающий в его огненной глубине, принес радость этому дому и спешит поведать о ней всему миру. И эта радость вспыхивает снопом искр, озаряющих закоптелые углы джаргвали.
Над постелью ребят горела лампа. Язычок пламени, трепетавший над лампой; казалось, вступил в соревнование с неистовым пламенем очага: «А ну, кто взовьется выше?!» Фитили плошки, стоявшей на треножнике у противоположной стены, полыхали сколько хватало сил, надеясь — авось кто-нибудь примет плошку за ярко пылающий факел.
Домашняя утварь: миски, чашки, котелки, ушаты — все сверкало, точно золото и серебро. Валявшееся с незапамятных времен старье вдруг почувствовало, что еще не все потеряно, и заиграло возрожденными красками, требуя своей доли радости и солнца.
«Вот мы, поглядите же на нас!» — кричали эти ветхие свидетели прошлого; того и гляди они покинут свои пыльные углы и потянутся к открытому сундуку.
Тут ожили в снопах света черепки сковородок и горшков, там заявляли о своем существовании истрепанные каламани и лохмотья обмоток; из щели любопытными глазками выглядывали заброшенные ребятами рики и ухмылялись надтреснутые тапела.
Радость в них как будто боролась с недоумением: «Кто это придумал, что мы утратили свой облик и преданы забвению?» Огненные зайчики бегали по стропилам, отражаясь в черных, как агат, сосульках окаменевшей от времени сажи. Они мерцали подобно бесчисленным звездам, — уж не свод ли небесный раскинулся над головой Гвади вместо соломенной крыши?
Гвади в одной рубашке стоял возле сундука, готовясь облачиться в чоху и архалук. Он умыл лицо и руки, не забыв прибегнуть к помощи мыла. Вымыл с той же тщательностью ноги пониже колен и встал на кучу хвороста, чтобы не испачкаться на земляном полу. После омовения потянуло погреться у очага. Он расчесывал частым деревянным гребнем бороду и усы, и эта операция, видимо, доставляла ему не меньшее удовольствие, чем тепло. Гвади даже стонал от наслаждения, когда зубья гребенки, проникнув в чащу волос, бередили зудящую кожу.
— А ну, ребята, позаботьтесь, чтобы огонь горел посветлее, пока я одеваюсь! Тащите хворосту, его достаточно под хурмой. Вы сегодня как следует присматривайте за вашим бабайей… Керосину в коптилке довольно, Бардгуния? Подлей, если мало. Можете не хлопать в ладоши, можете не кричать «ваша!» Этого от вас не требуется… Но отныне вы должны исполнять все, чего бы я с вас ни спросил.
Мальчиков в эту минуту отнюдь не занимало, когда и как полагается свидетельствовать отцу свое уважение; они даже не слышали того, что он говорил, настолько были поглощены созерцанием необыкновенного кинжала и столь же необыкновенного пояса.
Гвади заинтересовался упорным молчанием детей. Приятно было, что они так увлеклись кинжалом. Гвади некоторое время наблюдал за ними молча.
— Так, так, ребятки мои милые, ничего вам замечательного дед не оставил, кроме этого кинжала, — сказал он про себя и, не желая, видимо, отвлекать детей, протянул руку через их головы к чохе. Но не до тянулся: чоха лежала слишком далеко. А пройти за нею — значило ступить на пол и запачкать ноги.
— Бардгуния! — окликнул он старшего сына. — Подай мне, чириме, чоху и архалук. Вокруг сундука поднялась отчаянная возня. Ребята разом кинулись выполнять приказ отца. Младшие не хотели уступать эту честь Бардгунии. Но тот не сдавался, ведь отец обратился со своей просьбой именно к нему.
— Пусти!
— Я взял уже.