– Пошел ты… – произнес он и, подавшись вперед, проткнул горло шпагой.
В кузена ударила струя крови. Он едва не вскрикнул от неожиданности.
– Хорошо день начинается, – вздохнул я, вкладывая оружие в ножны.
– Ты забыл протереть лезвие, – возмущенно сказал Карл. – Оно заржавеет.
– Плевать, не до этого. Проверим, жив ли тот, кого они обыскивали.
Я опустился на колени рядом с человеком в зеленом мундире. Под париком, обнаружились растрепанные светлые волосы. На макушке бугрилась большая свежая шишка. Выходит, мой товарищ по несчастью.
Я приложил ухо к груди. Сердце билось неторопливо и размеренно. Беглый осмотр показал, что его просто оглушили. Других ран, кроме набитой шишки, не нашлось.
Нашатыря нет, можно похлопать по щекам или поднять ноги. Вроде так поступают с женщинами, находящимися в обмороке. Но этот очнулся самостоятельно.
Он схватил меня за грудки, с воистину медвежьей силой подтянул и сердито прорычал:
– Ти собрался меня грабить, да?
Он говорил на ломанном русском. Выходит, иностранец… вроде меня нынешнего.
– И в мыслях не было. Я просто хотел вам помочь.
Мой голос убедил его, что я говорю правду, и он отпустил.
– А кде некотяи, что стрелял в моего коня?
– Не стоит волноваться. Дела их неважные.
– Виходит, ви спасли мне жизнь. Я отшень вам плагодарен.
– Что вы. Я выполнял свой долг порядочного человека.
Слова сами слетели с кончика языка. Странно, обычно я выражаюсь в иной манере. Неужели, заразился от Карла.
– О, ви не просто порядочный человек, вы – человек чести. Назовите свое имя отважный герой.
– Игорь… – я прикусил язык, – то есть Дитрих. Дитрих фон… Гофен, – уф, кажется, не ошибся.
– Спасибо, отважный рыцарь. Даю слово творянина и офицера: я отплачу вам той же монетой…
Бабах! Оглушительно громыхнуло из кустов, моментально окутавшихся облаком дыма. Послышался тонкий противный свист и шлепок. Тело офицера выгнулось. Я увидел страшно удивленные глаза.
– О, майн гот, не хочу умирать! – он дернулся и повис у меня на руке.
Мне не впервой видеть смерть. Я перестал бояться покойников с того момента, как закрыл глаза умершему на глазах отцу, стянул его рот платком, накрыл простыней и стал обзванивать родственников. Просто каждый, кто прикоснулся к этому таинству, уже никогда не станет прежним. Меняется действительность и твое отношение. Начинаешь ценить каждый вздох, взгляд, каждую крупицу общения с близкими. Проблемы, ранее казавшиеся глобальными, уходят на второй план. Суета сует. Вот она – истина в последней инстанции.
Офицер, бывший недавно живым, чувствующим человеком, вцепился в меня, будто я последняя ниточка, связывавшая его с этим миром. Ниточка оборвалась. Душа улетело туда, откуда нет возврата, где, как хочется верить, намного лучше, чем здесь.
Я видел его впервые, успел перекинуться несколькими фразами и все, но почему по щекам потекли слезы? И наряду с возникшей горестью внутри разгоралось пламя, оно требовало выхода. Где та сволочь, что предательски выпалила из кустов?
Я оказался на ногах и бросился туда, где еще не успел развеяться дым, услышал за спиной конское ржание, громкие возгласы.
– Куда прешь, убивец?
Я обернулся и последнее, что успел увидеть – летевший в лицо деревянный приклад мушкета.
Глава 4
– Куда их, ваш высокородь? В полицию?
– Нет. Дело сурьезное. Пожалуй, вези в Петропавловскую крепость, сдашь чиновнику Тайной канцелярии, а если не найдешь, то коменданту. Скажи, что застали на месте убийства ажно с четырьмя трупами. Хоть и иноземцы, но кто ж их аспидов знает. Пущай в Тайной канцелярии разбираются.
– А с телами как? Вы их опознали, ваш высокородь?
– Трое в сером – капрал Преображенского полка Звонарский с лакеями. Запомнил?
– Так точно, господин капитан.
– Мертвый измайловец – поручик Месснер из вестфальцев. Поговаривают, конфидент самого Миниха[1].
– Эвона как. Это его мы, выходит встречали?
– Его.
– Не уберегли, значит, голубя. Опасливо мне, ваш высокородь.
– Чего ты спужался, Борецкий?
– А ну как и меня заодно с энтими двумя немчиками в колодничий каземат оформят? Попасть туда легко, а вот выйти трудно.
– Не боись, Борецкий. Ты государственный человек, лейб‑гвардии[2] сержант. Худа не сделал. Подполковник за тебя всегда слово молвит. Выручим, ежели что. А чтобы не сбегли, возьми с собой четырех солдат. Штыки примкните и глаз не спускайте. Утекут, шкуру с тебя спущу почище Ушакова Андрея Ивановича[3], – имя и отчество офицер произнес с придыханием, чуть ли не озираясь по сторонам.
– Знамо дело, ваш высокородь, спустите.
– То‑то! – удовлетворенно подкрутил лихой ус офицер. – Скажешь, я завтра прибуду с подробным рапортом. Ступай, Борецкий.
Сержант Борецкий – немолодой коренастый мужчина с багровым лицом пьяницы, вместе с двумя солдатами устроился на крестьянской телеге. Нас с Карлом связали и положили на вторую телегу, приставив двух конвоиров. Мертвецов, укрытых рогожей, загрузили на третью. Возницы, доставленные из ближайшей деревни вместе с реквизированными подводами, выглядели забитыми и не роптали. Они мяли в руках шапки и постоянно крестились, выслушивая приказания офицера.
Взявший меня и Карла под арест гвардейский капитан не стал слушать объяснений. И дело отнюдь не в пресловутом языковом барьере. Немецким он как раз владел сносно, и ничего удивительного в том нет. В те времена этот язык играл примерно такую же роль, что французский в девятнадцатом веке. Мы для капитана были убийцами, застигнутыми на месте преступления. Разбираться он считал ниже своего достоинства. Дело пахло керосином.
Виски ломило, на лбу вздувалась шишка, в глазах двоилось, нос опух. На счастье, я успел в последний момент отпрянуть, приклад прошел по касательной, только благодаря случаю «рубильник» остался цел. Но приложили меня крепко. Провалялся без памяти час, а то и больше.
С Карлом обращались гуманней. Ему вообще почему‑то везло гораздо сильнее.
– Вот немчура проклятая. Лезет сюда, словно им медом намазано, – сплюнул конвоир. – Хорошо хоть эти по всему бедовать будут.
– Не говори, Матвеич. Видать им у себя совсем несладко стало, вот и бегут к нам, будто тараканы какие. Жадные: что рупь, что копейку – под себя норовят утащить. А нашему Ваньке деревенскому достается: корми‑пои оглоедов, до юшки из носу надрывайся, а они на шею сядут и тебе же батогов всыплют за добро твое. Сволочи!
– Немцы, я тебе скажу, разные бывают. Требовательные, вечно недовольные, по сторонам рыскающие, но к аккуратству приучены и остальных приохотить хотят. Этого от них не убавишь. Слово свое завсегда в ответе держат. Ежели скажут что, сделают. А то что злые как собаки, так иной русский трех немчур стоит. Был у нас поручиком Иванов – ты его не застал, молод еще, – из дворян тверских, по фамилии русак‑русаком, а сколько солдатского брату через его пострадало. Вор настоящий был. Полуроту голодом заморил. Вечно у него на солдатский котел денег нету, на мундирное платье – шиш да кукиш. Оголодали, истрепались. Из остатних рот над нами поперву смеялись, а потом жалеть зачали. И жаловаться некому – начальству до тебя никакой охоты вникать нету. Мы волком выли. А уж как нас не любил! За любую мелочь бил боем, особливо как выпьет. Чуть что – сразу в зубы. Рожа, говорит, твоя не нравится. Как его от нас перевели в другую часть, так мы всем ротным миром свечки в церкву поставили. Не знаю, кто сейчас от энтого Ироду муку принимает.
Нам поневоле пришлось стать слушателем их беседы. Карл по большей части молчал, изредка тяжело вздыхая. Не таким, очевидно, он представлял себе въезд в Петербург.
– Что с нами будет? – шепнул я.
Конвоировавший солдат покосился, но ничего не сказал. Видимо, указаний препятствовать разговорам, не давали.
– Скорее всего, отвезут в русскую Бастилию. Я слышал, в Петербурге на острове стоит крепость, в казематах ее содержатся узники. Люди гниют заживо от великой сырости и ссылку в вечно холодную Сибирь принимают за избавление.