Что-то мягкое и тёплое вдруг ткнулось ему в плечо, и кто-то очень, видимо, большой тяжко вздохнул у него над ухом. Он вздрогнул, но сейчас же улыбнулся своему испугу. Это была лошадь, которой, наверное, наскучило щипать траву в одиночестве или просто захотелось проведать своего хозяина, слишком уж долго лежавшего в полной неподвижности на земле. Перевернувшись, он сел и прислонился спиной к дубу. Лошадиная морда, пожёвывая губами, мерно покачивалась у его лица, и её добрые, влажно блестевшие из-под чёлки глаза сочувственно смотрели на него: дескать, что ж ты так раскис, поэт? А? Повалился на траву, сжался весь, голова в плечи... Подумаешь! Было бы из-за чего... Солнце светит, птицы щебечут, лес стоит, и жизнь продолжается, и ты молод, ты здоров... Как-нибудь всё уладится, поэт, всё образуется само собой! А может быть, и все страхи твои напрасны, и опять, в который раз, прав будешь ты, а не они. Слишком много ты значил и значишь для герцога. И слишком всё-таки необычна твоя судьба, чтобы переломил её такой, по совести говоря, пустяк... Да-да, если здраво рассудить — пустяк, совершеннейший пустяк...
V
— Ваше превосходительство, вас ожидают. Уже часа два, не меньше, — сказал, принимая поводья, Филипп, когда он ловко соскочил с взмыленной лошади, ещё и вздыбив её напоследок у самого крыльца.
— Ожидают? Кто? И зачем? — Лицо Гёте выразило досаду: день уже кончался, и он надеялся, что уж теперь-то о нём забудут, хотя бы до завтрашнего утра. Ну, а завтра... Завтра, что называется, как Бог даст. Завтра увидим, что там будет и как... А славно, однако, они погоняли по полям, по лесам! Добрая лошадка, хорошая лошадка... Проклятый репейник! Не забыть бы сказать Филиппу, чтобы расчесал ей гриву и хвост...
— Я незнаком с этим господином. Он представился как господин Крафт и сказал, что, услышав его имя, вы непременно примете его... Он утверждает, что его визит должен представить для вас некоторый интерес. Я проводил его в гостиную.
— Крафт? Крафт... Ну что ж! Ничего не поделаешь. Крафт так Крафт. Не гнать же его. Займитесь лошадью, Филипп. И не забудьте почистить её. Мне она сегодня больше уже не понадобится...
При его появлении в гостиной с кресла, стоявшего в углу у изразцовой печки, поднялся худой сгорбленный человек неопределённых лет с измождённым, землистого цвета лицом и длинным носом, уныло свисавшим над глубоко запавшим ртом. Он был без парика, в очках, в наглухо застёгнутом поношенном сюртуке, из-под которого у шеи и на запястьях выглядывало подозрительного вида бельё. Свои длинные руки он держал прямо перед собой, не зная, видимо, куда их деть, и сцепив узловатые скрюченные пальцы внизу, у самых колен. От гостя пахло табаком и тем не передаваемым никакими словами запахом заброшенности и запустения, каким всегда пахнут старые холостяки, привыкшие прятаться от людей, но всё же вынужденные иногда по каким-то обстоятельствам вылезать из своего убежища на Божий свет.
Несмотря на робость, согбенные плечи и потрёпанную одежду, было, однако, очевидно, что гость знавал когда-то и лучшие времена. Это ощущение подтверждали и его глаза, в которых светился живой, быстрый ум, и остатки достоинства в движениях, и его постоянная, еле заметная усмешка, если и не презрительная, то, во всяком случае, достаточно двусмысленная, чтобы заподозрить её обладателя в весьма высоком мнении о себе и отнюдь не лестном — об остальной части человечества. Из кармана его сюртука торчала подзорная труба — вещь, несомненно, тоже не очень обычная для жителя тихих саксонских долин.
— Господин Крафт? Вот мы и встретились наконец, — сказал, подавая ему руку, Гёте.
Гость отступил шаг назад и, согнувшись в глубоком поклоне, попытался не пожать протянутую руку, а притянуть её к губам. Гёте сейчас же резким жестом отдёрнул ладонь назад.