Но иногда роли менялись, и он считал себя вытесненным другим. В интересах дела Катеринхен принуждала себя быть любезной и приветливой со всеми, и некоторые завсегдатаи преследовали её своими ухаживаниями. Это бесило Вольфганга. Напрасно умоляла она избавить её от несправедливых упрёков и сцен ревности. Когда после прекрасного лета 1767 года наступили холодные и дождливые осенние дни, небо влюблённых тоже покрылось тучами. Измученный своей безысходной страстью — нечего было и думать жениться на Катеринхен, — опечаленный отъездом Бериша, которого рассчитал граф фон Линденау, Гёте сделался раздражительным, почти желчным. Его ревнивое недоверие было постоянно настороже.
Однажды, чувствуя себя не совсем здоровым, он послал служанку к Шёнкопфам за чем-нибудь освежающим. Что же она сообщила ему по возвращении? Катеринхен была в театре. Да, в театре, в то время как её возлюбленный лежал в постели! Кровь в нём забурлила. В жару, с шумом в ушах, он вскочил, оделся и побежал в театр. Шагая через несколько ступенек, он добрался до галёрки и оттуда осмотрел зал. Шла «Мисс Сарра Симпсон», мещанская драма Лессинга, которую однажды он смотрел вместе с Катеринхен и которая заставила их проливать нежные слёзы. А теперь — праведные боги! — что он увидел! Внизу, в ложе налево, под красным бархатным с золотой бахромой балдахином сидела, облокотившись о перила, Катеринхен в своём лучшем наряде. Для кого же она так оделась? Её небесно-голубое шёлковое платье, украшенное белым гипюром, составляло прелестный контраст с большим бантом из чёрных кружев, распластанным на груди. Она напудрила волосы, в которых блестела эгретка, и с её шеи спускалась тоненькая цепочка с золотым крестиком. Рядом с ней была её мать, но — о, жестокий удар! — сзади слегка в тени сидел, играя пальцами по спинке стула девушки, проклятый соперник.
По правде сказать, она, по-видимому, не очень отвечала на ухаживания поклонника, даже делала вид, что всецело захвачена пьесой, и упорно поворачивалась к нему спиной, но... всё-таки она была здесь же, около него, её обнажённое и благоуханное плечо было на уровне его губ. Гёте задыхался. Слёзы бешенства застилали глаза. Его бросило в жар, он выбежал наружу, скрежеща зубами, почти как сумасшедший. Примчавшись домой, он в отчаянии бросился к письменному столу и, чтобы сколько-нибудь освободиться от тяжести, давившей ему грудь, одним взмахом написал Беришу взволнованное письмо, от которого веет безумием.
Бесполезно прибавлять, что на следующий день он встретился с Катеринхен и что она его успокоила ласковой улыбкой. Когда она бросилась ему в объятия и, повиснув у него на шее, уверяя в своей верности, созналась в своей невинной вчерашней проделке, он счёл, конечно, несвоевременным рассказывать ей о том, как провёл вечер.
Но если всё время дуть на пламя, оно начинает дрожать, мерцать и гаснет. Гёте вновь и вновь делал попытки примирения, унижался, был то ласковым, то требовательным и вновь выходил из себя. Бывали ужасные сцены, после которых они чувствовали себя разбитыми. Он потом казнил себя и искал рассеяния в разврате и вине. «Покойной ночи, я пьян, как скотина», — написал он как-то вечером Беришу. Он бегал за женщинами или, чтобы наказать себя, с «бессмысленной жестокостью» причинял себе физические страдания, о которых он не сообщает подробнее, но которые очень расшатали его здоровье.
Утомительные прогулки по окрестностям, ледяные ванны в Плейсе в разгар зимы, чувственные излишества — он самым отчаянным образом нарушал правила гигиены. Под предлогом закаливания, следования евангелию природы и принципам Руссо[35] он ночью ложился полуобнажённый на тюфяк без одеяла и лежал при открытых окнах. Падение с лошади вновь обострило сильную боль в груди, которую он испытывал перед отъездом из Франкфурта. Он стал ещё раздражительнее.
Положительно надо было положить предел этому кошмару. Катеринхен устала от беспрестанных сцен и, он чувствовал, отдалялась от него. Разрыв приближался. В сущности, то было указание судьбы. Пускай он испытывал тоску, досаду, скрытое унижение — разве всё же это не было лучше, чем их жалкое счастье, колеблемое грозой и каждое мгновение готовое рухнуть. Внутренний голос ответил ему «да», и он последовал этому внутреннему голосу. Впервые услышал Гёте с боязливым восторгом, с трепетом благоговения и тоски голос своего гения и инстинктивно подчинился велениям того священного эгоизма, который впоследствии заставлял его разрывать столько цепей и разбивать столько сердец. Здесь он ещё не порывает сам своих цепей, он только действует согласно велениям судьбы, которая вела его к освобождению. «О, Бериш, — пишет он 26 апреля 1768 года, — я вновь живу... Если бы я мог всё тебе рассказать! Но я не в состоянии — это ещё слишком тяжело! Анхен и я — мы расстались, и мы счастливы. Это было мучительно, но теперь я, как Геркулес, окончивший свою работу, удовлетворённым взглядом смотрю на свою победоносную добычу. Перед объяснением я пережил ужасные дни, но наконец оно наступило, это объяснение, и теперь я знаю, что значит жить...» Их любовь перешла в нежную дружбу.
35