Как не хотелось ему уезжать обратно в Страсбург! Отдаляясь от милого видения пасторского дома, он думал о том, не провёл ли он эти два дня в коттедже векфильдского священника. Ах, добрый доктор Примроз, Оливия, София, прелестные сёстры, где вы? В то время как Вейланд, торопясь к началу занятий, погонял свою лошадь, Гёте, опустив поводья, весь отдался своему волнению и мечтам. Как лунатик, он следовал за товарищем, который, чтобы сократить путь, пустился по трясинам. Погода переменилась. Начался дождь. Как пусто и скучно стало в Страсбурге!
Он опять съездил в Зезенгейм. Был там на Рождество, на Крещение, на Пасху, на Троицу. Начал бывать ещё чаще. И в конце концов, как в Лейпциге у трактирщика Шёнкопфа, стал своим человеком в пасторской семье. Более невинная, чем Катеринхен, Фридерика привязалась к нему искренне и пылко. Первое время он не мог забыть о проклятии Люцинды, дочери учителя танцев. Он боялся, что ту, кто первая поцелует его после пламенной француженки, постигнет Бог весть какое таинственное и страшное несчастье. Но вскоре все сомнения были побеждены радостью жизни и счастьем любви.
Проникнутые искренним чувством, созвучные биению его сердца стихи рвутся из-под пера Гёте. Тщетно зима хочет запереть в комнате, он всё же поедет. Он присядет около обеих сестёр перед очагом, будет рассказывать им сказки, делать гирлянды из золотой бумаги, украшать с ними ёлку. И обо всём этом он говорит, пишет, поёт. Есть ли что более искреннее, откровенное, более вырвавшееся из души, чем его знаменитая поэма «В день Богоявления»!
Другой раз Гёте сидит за мольбертом, разрисовывая цветами ленты для Фридерики. Этот незначительный факт тоже вдохновляет его на стихотворение. Сколько стихов, где ключом бьёт радость встреч, и сколько других, орошённых слезами разлуки! Он создаёт песнь, бодрую, вдохновенную, как старые народные песни. И в каждом образе трепещет живая природа, призванная Гердером на помощь музам. Еле уловимое душевное переживание, меняющийся цвет неба, благоухание проходящих мгновений, робкое признание — всё, что переживается, всё запечатлевается; всё, что он видит, он перечувствует и воплотит в стихах. Живая жизнь торжествует, условность побеждена! Нет более подражания Анакреонту[51] — во весь рост встаёт перед нами большой поэт. Сверкание лугов, блестящих от росы и солнца, хмельное пробуждение кустов и щебетание птичек воспел Гёте в своей «Майской песне».
Разве можно его не любить, если он приезжает в Зезенгейм с сердцем, полным любви, с головой, полной образов и вымыслов, если чёрные глаза его искрятся умом, мыслью и весельем! С пастором он рассуждает о богословии и архитектуре — ведь надо выработать план для ремонта дома. Когда он сидит с обеими девушками на скамейке или в жасминовой беседке, он вспоминает о своей жизни во Франкфурте и Лейпциге, рассказывает о своих студенческих приключениях — почти обо всех, вернее, обо всех, кроме одного. Он развёртывает перед их изумлёнными глазами крестьянок картины празднования коронации Иосифа II или въезда Марии-Антуанетты. Если он их забавляет, а иногда и поддразнивает, то умеет и помогать им. Надо видеть, как он бежит с граблями, чтобы ворошить сено, или с верёвкой, чтобы развешивать кукурузу. На него смотрят как на близкого человека, на жениха Фридерики! Его приглашают дядюшки и двоюродные братья, друзья, крупные окрестные фермеры. Он желанный гость везде: ест охотно, пьёт как добрый старый эльзасец. Рейнские острова влекут к себе влюблённых. Какая радость идти вдвоём на рыбную ловлю, с удочками на плече, а потом вместе с перевозчиками жарить улов на сковородке! Только речные комары, которых Гёте панически боялся (недаром он защищал ноги двойными чулками), могли прогнать влюблённых и заставить их вернуться домой.
Был ли Гёте счастлив? Нет, потому что смутная тревога медленно, как туча, поднималась из тёмных глубин его души. Время шло. Близился час отъезда и разлуки. Разбудит ли он Фридерику от сладкого сна, разобьёт ли её надежды? Сам грубой рукой закроет ли перед ней светлое будущее, к которому звал? Им овладевало смущение и нерешительность. «Я вернусь или не вернусь, — пишет он Зальцману из Зезенгейма в июне 1771 года, — Ненастье на дворе и в моём сердце. Злой ветер рвёт виноградные листья под моим окном, а душа моя мечется в растерянности, вроде флюгера на той колокольне». Как решиться покинуть эти края, бывшие свидетелями его счастья? И неужели им суждено стать также свидетелями его преступного забвения? И кругом, и у него на душе мрачно. Девочка теперь «больна от тоски». Чтобы рассеяться, он в Духов день до двух часов ночи танцевал со старшей сестрой у рейхсвогского бургомистра. Пусть Зальцман пришлёт ему скорее конфет и сладостей: уж очень невеселы теперь лица в доме зезенгеймского священника.
51