Как не поддаться такой нежности, таким материнским ласкам, когда человеку двадцать два года и у него разбитое сердце! Гёте пел с ними в унисон, а когда весна расковала ручейки, сопровождал их под сень Бессунгерского леса. Он вырезал свои инициалы на скале, посвящённой Психее, невесте Гердера, он посвящал им, всем трём, элегические поэмы. Он всей душой отдавался тончайшим узам нежной дружбы.
К счастью, он встретил в Дармштадте среди сентиментальных дам человека, странно не подходящего им. То был военный казначей и публицист Мерк. Высокий и худой, с острым носом, со стальными глазами, в подвижном взгляде которых было что-то напоминающее тигра, он обладал проницательным, острым и критическим умом. Но Гёте не пришлось страдать от насмешек друга, прозванного им Мефистофелем. В то время как Гердеру явно доставляло злую радость унижать Гёте, Мерк[54] восхищался его творческим вдохновением, бьющим ключом, его лёгкостью, всем тем, чего ему самому так недоставало. Он помогал Гёте, ободрял его, привлёк в число сотрудников своего журнала «Франкфуртские учёные известия». Адвокат принуждён был писать для публики, проверять корректурные листы. Мерк сделал из него литератора.
Надворному советнику, однако, эта профессия не казалась достаточно почтенной. Он во что бы то ни стало решил сделать из сына юриста. С этой целью в середине мая 1772 года он пристроил его в качестве референдария на стаж в имперскую судебную палату в Вецларе.
Эта высшая судебная инстанция — нечто вроде кассационной палаты — была самым бесполезным учреждением, какое только можно было себе представить. И если бы советник решил укрепить в поэте скептическое отношение к судебной деятельности, лучшего способа он выбрать не мог. Это была какая-то форменная развалина, пустота которой плохо прикрывалась торжественными обрядами. Как призрак прошлого, возвышалась она на вершине Священной империи. Под прикрытием традиций здесь процветало взяточничество. Шестнадцать тысяч дел и процессов тщетно ждало рассмотрения. Мелкие германские властители посылали в разваливающуюся палату своих представителей, и вот уже несколько лет контрольная комиссия старалась ввести там более простой режим и как-нибудь вернуть к жизни эту одряхлевшую махину. Потому-то секретарь Бременского представительства, некий Кестнер[55], причисленный к этой комиссии, принуждён был много возиться с делами. А так как он к тому же был очень медлителен и поздно кончал работу, то его очень редко видели в трактире «Принц-наследник».
В этом трактире столовался доктор Гёте. Хотя отец направил его к тётушке, советнице Ланге, он редко появлялся у старой, помешанной на этикете дамы. Можно ли было сердиться на то, что он предпочитает обедать вместе с атташе представительства? Ведь это создавало ему иллюзию третьей университетской жизни. С каким удовольствием направлялся он через переулки, куда никогда не проникало солнце, к трактиру, где стоял гул от споров и смеха! Обтоптанные крыльца, каменные лестницы, сморщенные фасады и позеленевшие шпили, черепичные крыши, похожие на серые капюшоны, две или три выбитые площади, там и сям колодцы под чугунными сводами — и на всём этом запах плесени, которую распространял между городскими стенами болотистый Лан. Нет, надо сознаться, этот городок малопривлекателен! Похоже на то, что он коробится, прячется от наступающей весны.
Оттого-то доктор Гёте часто уходил из города. В окрестностях поля пестрели цветами, яблони Гарбенгейма украшали деревню большими розовыми шарами. Его опьяняло мягкое весеннее тепло. Он садился с Гомером в руке на скамью около сельской церкви или, лёжа на спине, с наслаждением погружался в душистую траву. Вечером, когда Гёте возвращался в трактир «Принц-наследник», он вносил с собой в прокуренную, украшенную охотничьими трофеями столовую кусочек природы. Он показывал свои наброски: стройную колокольню на фоне холмов, телегу под липами площади, осаждённую ребятами, поросший диким виноградом и красиво выгнутый на красных ивах мост. Он узнал Навсикаю и её служанок в группе прачек, колотивших бельё на берегу реки. Если его послушать, можно было бы поверить, что мудрый Улисс войдёт, опираясь на свой лук, как некогда на пир поклонников жены. Мир молодел: жизненный ритм ускорял свой бег. Если случалось, что молодой Иерузалем[56], представитель Брауншвейга, выходил из привычного мрачного молчания и показывал свои гесснеровские гравюры, доктор Гёте комментировал их с таким увлекательным красноречием, что все присутствующие чувствовали себя слегка опьянёнными пронёсшимся над ними дуновением природы. Тогда Иерузалем смотрел на него своими нежными и тоскливыми глазами. Как он завидовал этой вольной силе, этому дару излияния и откровения, которых так недоставало его подавленной робостью натуре: он любил безнадёжной любовью.
54
55
56