Его душа, как душа Фауста, во власти враждующих сил: дух сарказма, отрицания и разрушения толкает его к горькой иронии, творческое, созидательное и пламенное начало влечёт в эфирные выси экстаза и веры в добро.
И нельзя от этого гениального человека, которого волнуют и мучают противоречивые стремления, требовать, чтобы он жил размеренно, следуя правилам мещанского благоразумия. Его оригинальность порой граничит с эксцентричностью. Он любит удивлять и приводить в негодование обывателей. Начинается ли пожар в грязных еврейских кварталах, в гетто, куда не отваживаются обычно входить люди из высшего общества, он бежит туда в бархатном фраке, в шёлковых панталонах и чулках, чтобы организовать помощь и усилить цепь охраны. Однажды, когда он катался на коньках на замерзшем Майне, к берегу подъехала в карете его мать, укутанная в красную с золотыми шнурами шубу. Он озяб, попросил у неё шубу и, недолго думая, накинул на себя. Толпа в изумлении расступилась на его пути, а он, одетый в пурпур и соболь, похожий на юного северного короля, небрежно продолжал своё катание по льду.
И однако, случилось, что почётнейшие в мире ручки чуть-чуть не приковали Гёте к светскому салону. Это произошло в январе 1775 года. «Как-то раз, — пишет он в «Поэзии и правде», — один приятель предложил мне отправиться с ним на домашний концерт, устраиваемый именитым коммерсантом-кальвинистом. Было уже поздно, но, так как я любил всякие неожиданности, я согласился. Мы вошли в комнату первого этажа. То была просторная зала. Там мы нашли многочисленное общество. Посредине залы стоял клавесин. Единственная дочь хозяина немедленно уселась за него и заиграла с большим искусством и совершеннейшей грацией. Я встал недалеко от клавесина и мог хорошо рассмотреть её лицо и манеры. В её манерах было что-то детское, движения во время игры были свободны и легки. Когда соната была окончена, она прошла мимо меня. Мы раскланялись молча, так как начинался струнный концерт».
Они украдкой осмотрели друг друга, понравились, обменялись улыбками. Лили Шёнеман[69] — так звали грациозную блондинку — не лишена была кокетства, и ей не могло не польстить немое поклонение молодого писателя, о котором говорил весь город. Привыкшая жить в блестящем обществе, где она, несмотря на свои шестнадцать лет, держалась с утончённой развязностью, она, возможно, захотела испытать на поэте силу очарования своих голубых глаз, но сама первая попалась в силки, которые думала расставить для него. Гёте стал бывать у них, и Лили с восторгом отдалась властному чувству любви к нему.
Как часто вечерами смотрела она с нетерпением на стенные часы из позолоченного дерева, украшенные лепными бантами и свирелями! Стрелки двигались ужасно медленно. Сколько раз поворачивалась она в своём украшенном чеканкой кресле к дверям зала, резьба которого оживлялась серебряными подсвечниками. Чтобы понравиться ему, она надела модное платье, очень стянутое в талии и всё затканное букетами роз. С высокого шиньона, перетянутого муаровой лентой, спускались её шелковистые локоны. Сидевшая на диване мать часто поднимала глаза от вышивания, чтобы с восторгом оглядеть дочь.
Наконец Гёте входил. Только, увы, он недолго был один! Прибывали обычные посетители. Правда, он мог без помехи смотреть на свою милую Лили, но его раздражали окружавшие её ухаживатели и обожатели. Чтобы только насладиться её присутствием, он принуждал себя бесконечно долгими вечерами сидеть как прикованный за шахматами или триктраком. Но он с наслаждением запустил бы в голову партнёра рожком с игральными костями или буковыми жетонами. Уже в феврале 1775 года, отвечая таинственной незнакомке, которая из глубины гарцских лесов так трогательно выразила ему своё восхищение «Вертером», он пишет: «Можете ли Вы, моя дорогая, представить себе Гёте в расшитом кафтане, франтом с головы до ног, смешавшегося среди пошлого блеска канделябров и люстр, с Бог весть какими людьми, Гёте, которого приковывает к игорному столу пара прекрасных голубых глаз, который, развлечения ради, из салона тащится в концерт или на бал и ухаживает за хорошенькой блондинкой? Вот Вам подлинный облик того маскарадного Гёте, каким я ныне стал и у которого мало охоты Вам писать, так как он предпочитает не думать о Вас, ибо перед Вами чувствует всё своё ничтожество. Но есть и другой Гёте. Этот, во фраке из серого сукна, с коричневым шёлковым галстуком, в высоких сапогах, предугадывает весну в нежности февральского воздуха. Он скоро вновь увидит раскрывающейся перед ним так горячо любимую им природу. Он живёт напряжённой внутренней жизнью и, терзаемый желаниями и вечно в работе, старается выразить, как умеет, то в скромных поэмах чистые переживания своей юности, то в драмах и трагедиях могучую сущность жизни. Он же пытается набросать мелом на серой бумаге силуэты своих друзей и очертания пейзажа или окружающей его мебели. Этот Гёте не спрашивает направо и налево, что думают о нём, так как, неустанно работая, знает, что подымается всё выше. Вот он-то постоянно думает о Вас и часто по утрам чувствует просто потребность Вам написать. И высшее счастье для него то, что он может общаться с лучшими людьми своего времени».
69