«Счастливая домашняя связь, — писал Гёте в своих «Летописях» за 1790 год, — меня ободрила и вдохновила на сочинение и редактирование «Элегий». Он с тоскливой радостью погружался порой в свои воспоминания о Риме, и образ Фаустины часто сливался с Кристианой; он подражал древним, и тени латинских элегических поэтов носятся над его двустишиями. Но горячую и трепетную выпуклость придаёт его поэзии, конечно, сила его собственных переживаний:
Тебе, гекзаметр, тебе, пентаметр, доверю я тайну.
Тебе расскажу, как чарует она меня днём
и опьяняет ночью.
Эти элегии возвышаются своим могучим порывом над галантной мифологией и всеми анакреонтическими пошлостями эпохи. В них захватывающий отзвук человечности и искренности. Воспоминание об античных мраморах и созерцание любимого тела водят рукой поэта. Но в своих чувственных восторгах он никогда не забывает о красоте. Они бесспорно сладострастны, эти стихи, навеянные любовным наслаждением, но ни в коей степени не нездоровы или непристойны. Что воспевают они, в сущности? Не грозное смятение чувственности, а прелесть гармоничных линий, божественную стройность человеческого тела. В объятиях Кристианы, грезя о какой-нибудь греческой статуе, любовник всегда остаётся художником и поэтом:
И не учусь ли я также, когда, по изящному стану
Тихо спускаясь рукой, исследую чудную форму
Груди возлюбленной? Только тогда постигаю, как должно,
Мрамор, сличаю и мыслю, гляжу осязающим глазом,
Зрячей рукой осязаю. Если час иль другой
Милая днём и похитит, то ночь всю дарит мне взамен.
Часто — не всё же целоваться — разумно беседуем мы.
Сон ли её одолеет — лежу я и думаю много.
Часто стихи я слагал, оставаясь в объятьях её.
Звучные меры гекзаметра пальцами тихо считая На обнажённом плече.
Как возмущаться этой прелестной откровенностью? Смелая картина, бесспорно, но в ней и покой и остроумие; в ней сочетаются правда и изящество, стиль и природа. И нельзя слишком строго судить Кристиану, раз она вдохновила его на эти прелестные двустишия.
Несколько месяцев спустя после рождения сына Гёте по просьбе Карла-Августа должен был отправиться в Венецию навстречу герцогине Амалии, возвращающейся из Рима. Он был в восторге? Отнюдь нет. Что ему там было делать? Италия теперь была у него дома. Она ничего не дала бы ему больше того, чем он уже владел. В карете, медленно увозившей его в город лагун, он сосредоточивался в самом себе, тоскуя о покинутом очаге. 3 апреля 1790 года Гёте писал Гердерам: «Я должен был бы вам рассказать много интересных вещей, а я скажу вам только, что прибыл в Венецию и что в этот приезд меня больше, чем раньше, сердит нечистоплотность здешнего народа. Мои «Элегии» теперь закончены, и эта струя, так сказать, во мне совершенно иссякла. Зато я вам привезу книжку эпиграмм, которые, надеюсь, будут овеяны духом жизни».
Дух жизни... и дух мщенья! Ибо он всё же слегка сердился на общество, и особенно на высший свет, за его чопорность, приличия и лицемерие. В Веймаре ему часто приходилось молчать, сдерживать свою досаду и отповеди. Здесь, ожидая герцогиню, он заострял стрелы.
Ему доставляло злую радость сознание того, что он возмущает моралистов. Он воспевал то прыжки уличной танцовщицы, то гибкую и хищную походку венецианских куртизанок.
«Знать, не видал ты хорошего общества?
В книжке твоей лишь
Чернь, да шуты и фигляры, да есть и похуже ещё!»
Видел не раз: ведь то общество все называют хорошим,
Повода к песне которое чтителю муз не даёт!
Герцогиня опаздывала, и он скучал в Венеции. Его не трогали теперь переливы волн, качание красных парусов, которые вздувал ветер с Адриатического моря. Как это ни кажется невероятным, он оставался равнодушным к ласкам итальянской весны; у него была одна мысль, одна забота — вернуться к сокровищу, которое по ту сторону увенчанных снегом гор манило его, как магнит. Несмотря на мрачное настроение Гердера и на рознь, которая между ними усиливалась, Гёте в минуту отъезда поручил ему заботу об этом своём сокровище: «Когда уезжаешь, становишься беспокойным и чувствительным; и я подумал, что моя подруга и мой сын будут без меня совсем одиноки; если что-либо случится с ней, она не сумеет выпутаться одна. Я ей сказал, чтобы в случае необходимости она обратилась к тебе. Прости меня». Из Мантуи он благодарит Гердера за внимание к матери и ребёнку: «Они меня очень трогают, и, признаюсь тебе охотно, я страстно люблю Кристиану». И разве не ей он посвящает самые нежные из своих эпиграмм?
Часто манили меня дружелюбно все девять —
я муз разумею;
Я же не шёл к ним; я милую крепко в объятьях сжимал.
С нею расстался — увы! — я; меня позабыли и музы.
Но внезапно в эти игривые насмешливые стихи врываются другие звуки, вплетаются более значительные и горькие слова, похожие на звон набата.
Разразилась революция[105].
Гёте любил простой народ. Он часто отстаивал его перед своим капризным властелином. Чего он только не делал в Веймаре, чтобы уменьшить налоги и поборы, спасти владения крестьян от опустошительных княжеских охот, избавить их самих от зрелища скандалов и расточительности двора! Но больше всего Гёте любил порядок. Потому-то первые победы революции внушили ему скорее опасения, чем радость. Не приведёт ли свобода к гибели? Он далёк был от того, чтобы, как Клопшток, Шиллер или Вордсворт[106], пламенно приветствовать новый склад жизни. Наоборот, он замкнулся в неприязненном ожидании. Он понимал прогресс как ряд медленных и постоянных изменений. Проникнутый античными идеалами, он жаждал гармонии. «Лучше несправедливость, — сказал он однажды, — чем беспорядок».
Кроме того, теперь Гёте — буржуа, собственник. У него одно желание: в своём новом прекрасном доме безмятежно жить рядом с Кристианой и сыном и весь досуг отдавать своим коллекциям и литературным работам. Революционное движение могло охватить всю Европу, и эта мысль казалась ему несносной. Карл-Август, наоборот, мечтал только о том, чтобы заняться политикой в широком масштабе. Он числился генералом прусской армии и по возвращении Гёте из Венеции увлёк его с собой в военный лагерь в Силезии, где Фридрих-Вильгельм II[107], производя смотры, потрясал шпагой в сторону Австрии. Поэт вернулся оттуда в отвратительном настроении, он увидел там только «мерзость и гадость». Ему хотелось, чтобы его оставили в покое: дали бы забиться, как сурку, около большой изразцовой печки и спокойно работать над «Торквато Тассо». Вот в чём он видел теперь счастье.
Но судьба решила иначе. Европа вооружилась против революции, и Пруссия выступила на мировую арену; Герцог Веймарский во главе кирасирского полка направился к границе и вскоре потребовал к себе Гёте. Начиналась французская кампания.
Глава IX
ПОХОД ВО ФРАНЦИЮ
С тяжёлым сердцем Гёте пустился в путь в начале августа 1792 года. В богемской двухместной карете, запряжённой четвёркой лошадей, он вёз с собой свои заметки об оптике и теории красок, целый набор гусиных перьев и карандаши для рисования.
Первую остановку он сделал во Франкфурте, где после тринадцатилетней разлуки свиделся с матерью. Он испросил у неё для Кристианы немного той улыбающейся снисходительности, которой она так щедро одаряла всех. Счастливая тем, что стала бабушкой, старушка легко примирилась с совершившимся фактом, признала подругу сына и послала ей «прекрасное платье и кофту». Поэт был растроган; его мысль беспрестанно возвращалась к Веймару: «Пока живёшь вместе, не ценишь в должной мере своего счастья». Как он жалел о том, что вынужден был покинуть свой мирный дом! Он вспоминал свой сад, брюкву, которую сажал совместно с Кристианой, думал об украшении дома, ставшего его собственностью, о всех переделках, следить за которыми поручил своему римскому приятелю, Генриху Мейеру.
105
106