Помимо эстетической возможна еще одна форма запечатления священного, практикуемая в церкви, и прежде всего в католичестве: эту форму Гёте называет литургически-сакраментальной. То, что в «Поэзии и правде» Гёте проявляет понимание церковных обрядов и даже восхваляет их, сильно удивило современников, поскольку до выхода второго тома автобиографии в 1812 году Гёте был известен как непримиримый критик католической церкви, догматы которой – начиная с учения о первородном грехе и заканчивая верой в существование дьявола – он бичевал как худшее из возможных суеверий. Так, например, судьбу католика Кальдерона он отнес к «самым печальным случаям», когда гениальный автор был вынужден «превозносить абсурд»[144], а Шекспира, напротив, считал счастливчиком, поскольку «ханжеское безумие»[145] католичества обошло его стороной.
В автобиографии рассуждения о литургически-сакраментальном богатстве католической церкви, в отличие от протестантизма, лишенного торжественных богослужений и таинств, встречаются в связи с описанием жизни в Лейпциге. Тогда, впрочем, Гёте вряд ли так глубоко задумывался над сущностью католической церкви, как в момент написания мемуаров, однако отвращение к сухому морализму протестантов он почувствовал довольно рано. Эта религия была ему не по вкусу – ей не хватало образной и торжественной «полноты»[146]. По сути, в ортодоксальном протестантизме он видел не религию, а лишь нравственное учение.
Оглядываясь назад, Гёте замечает, что устраиваемые им в детстве жертвоприношения, его поклонение природе в священной роще, его охота за образами как одно из проявлений благоговения перед природой, его культ красоты – все это в конечном счете были религиозные жесты, призванные компенсировать недостаток сакральной упорядоченности жизни. Как могла бы выглядеть такая жизнь, он описывает в седьмой книге «Поэзии и правды». Церковно-религиозный человек, пишет Гёте, «должен быть приучен к восприятию внутренней религии сердца и внешней религии церкви как неделимого целого, как единого великого таинства, которое членится на множество таинств, сообщая каждому из них свою извечную святость, нерушимость и вечность». И далее: «Так в едином блистательном цикле свершаются одинаково важные священнодействия <…>: они связуют извечным кругом колыбель и могилу, как бы далеко те друг от друга ни отстояли»[147].
Гёте может представить себе такую жизнь, но он ею не живет. По его признанию, он уже с самых юных лет начал создавать «собственную религию»[148], далекую от церкви и ее упорядочивающих жизнь таинств. Впрочем, с годами ему удалось придать своей жизни псевдосакраментальную упорядоченность. Каждодневные действия он умел превращать в ритуалы и всегда высоко ценил церемонии в общении и поведении людей. Витгенштейн как-то сравнил культуру с «уставом монашеского ордена»[149]. Для Гёте она им и была, и чем старше он становился, тем в большей степени.
Протестантизм не смог дать Гёте духовного пристанища. Оглядываясь назад, он понимает, что его пытались привязать к церкви с помощью страха перед грехом и даже преуспели в этом, но ненадолго. В детстве его мучили «мрачные сомнения», но, живя в Лейпциге, он избавился от них, а «в минуты бодрости» даже стыдился, что вообще испытывал подобного рода угрызения совести, настолько далекими и чуждыми они ему теперь казались. «Непонятный страх перед церковью и алтарем»[150] он преодолел.
Его последующие эксперименты с набожностью и в самом деле имеют мало общего с церковью и алтарем. В гернгутерском и пиетистском учении его долгое время привлекали чувство любви, а не принудительное сокрушение души.
Учителем Гёте на этом жизненным этапе стал Эрнст Теодор Лангер, с которым он сдружился в последние месяцы своего пребывания в Лейпциге. Сам Лангер гернгутером не был, его связывала дружба с некоторыми членами франкфуртской гернгутерской общины, которые впоследствии пытались заполучить в свои ряды и молодого Гёте. Во время долгих прогулок Лангер с таким энтузиазмом разъяснял Гёте смысл Евангелия, что тот готов был ради этих бесед пожертвовать часами, которые мог бы провести с возлюбленной. «За его доброе отношение я платил ему искренней благодарностью», – пишет Гёте и признается, что под влиянием Лангера наконец согласился «признать божественным то, что я до сих пор почитал высшим проявлением человеческого духа»[151]. Это замечание относится к фигуре Христа в Евангелиях. До сих пор он видел в Иисусе учителя мудрости, теперь же пытается принять ставшего человеком бога как воплощение откровения – откровения, которое, как это характерно для пиетистов, обращается непосредственно к душе и которое, следовательно, нужно не столько понимать разумом, сколько чувствовать сердцем.