Они вышли. Когда они проходили по двору, я услышал, как пробило одиннадцать.
Я изнемогал от усталости.
В единственное окно башни проникали синеватые лучи рассвета, когда отдаленные звуки охотничьего рога разбудили меня в моей гранитной нише.
Нет ничего печальнее, меланхоличнее вибрации этого инструмента на рассвете, когда все вокруг еще молчит, когда ни одно дыхание, ни один вздох не нарушают безмолвие уединения; в особенности последняя, продолжительная нота, несущаяся по громадной равнине, пробуждая далеко-далеко эхо в горах, имеет в себе что-то высоко поэтичное, трогающее сердце.
Опершись локтем о медвежью шкуру, я слушал этот жалобный голос, вызывавший воспоминания о феодальных временах. Вид моей комнаты, этой странной берлоги Нидекского волка, низкого, мрачного, тяжелого свода, маленького окна со свинцовыми оконницами, более широкого, чем высокого и глубоко вдавшегося в стену, возбуждал во мне еще более суровые воспоминания.
Я встал поспешно, подбежал к окну и широко распахнул его.
Тут меня ожидало зрелище, которого не может описать никакое человеческое слово, зрелище, которое дикий орел высоких Альп видит каждое утро при поднятии пурпуровой завесы на горизонте; горы!.. горы!.. горы!.. Неподвижные волны, которые выравниваются и исчезают в отдаленных туманах Вогезов; громадные леса, озера, ослепительные вершины; крутые линии их вырисовываются на синеватом фоне долин, покрытых снегом. А дальше — бесконечность!
Какой энтузиазм может возбудить подобная картина!
Я был вне себя от восторга. Каждый взгляд открывал новые подробности: села, фермы, деревни как бы вырастали в каждой складке земли. Куда ни посмотришь — какой вид!
Я стоял так уже четверть часа, когда чья-то рука медленно легла мне на плечо; я обернулся; спокойное лицо и молчаливая улыбка Гедеона приветствовали меня.
Он облокотился рядом со мной на окно и курил трубку.
Он протянул руку в бесконечность и сказал мне:
— Взгляни, Фриц, взгляни… Ты, сын Шварцвальда, должен любить это! Взгляни вон туда!.. туда!.. Рош-Фандю. Видишь? Помнишь ты Гертруду?.. О, как все это далеко!
Спервер отер слезу; что мог я ответить ему?
Мы погрузились в созерцание, взволнованные таким величием. Иногда старый браконьер, заметив, что я смотрю в какую-нибудь точку на горизонте, говорил мне:
— Это — Тифенталь! Ты видишь поток Штейнбал, Фриц? Он повис ледяной бахромой на плече Харберга: холодный плащ для зимы! А вот та тропинка ведет в Фрейбург; недели через две мы с трудом отыщем ее.
Так прошло больше часа.
Я не мог оторваться от этого зрелища. Несколько хищных птиц с вырезными крыльями, с хвостом в виде веера, летали вокруг башни; наверху пролетали цапли, избегая когтей хищников благодаря высоте своего полета.
Ни одного облачка; весь снег был на земле. Охотничий рог в последний раз приветствовал гору.
— Это плачет мой друг Себальт, — сказал Спервер, — хороший знаток собак и лошадей и, кроме того, первый трубач в рог в Германии. Прислушайся, Фриц, как нежно!.. Бедный Себальт! Он тает со времени болезни его сиятельства; он не может охотиться, как прежде. Вот его единственное утешение: каждое утро, при восходе солнца, он подымается на Альтенбург и играет любимые песни графа. Он думает, что это может вылечить больного.
Спервер, с тактом человека, умеющего восторгаться, не мешал моему созерцанию; но, когда я, ослепленный сильным светом, взглянул во тьму башни, он сказал:
— Фриц, все идет хорошо; у графа не было припадка.
Эти слова вернули меня к действительности.
— А! Тем лучше… тем лучше!
— Это ты помог ему, Фриц.
— Как я? Я ничего не предписывал ему.
— Ну, так что же? Ты был тут.
— Ты шутишь, Гедеон; что значит мое присутствие, раз я ничего не предписываю больному?
— Ты ему приносишь счастье.
Я пристально взглянул ему в глаза; он не смеялся.
— Да, Фриц, ты приносишь счастье; прошлые годы у нашего господина после первого припадка на следующий день бывал второй, потом третий, четвертый. Ты мешаешь этому, останавливаешь болезнь. Это ясно.
— Не очень, Спервер; напротив, я нахожу, что это очень неясно.
— Поживешь — научишься, — возразил Спервер. — Знай, Фриц, что есть люди, которые приносят счастье и другие, которые приносят несчастье. Например, Кнапвурст всегда приносит мне несчастье. Каждый раз, как я встречаю его, отправляясь на охоту, я уверен, что случится что-нибудь: или мое ружье даст осечку, или я вывихну себе ногу, или кабан разорвет собаку… Зная это, я и стараюсь отправиться пораньше, пока малый, который спит, как сурок, не откроет глаза; или выхожу задней дверью. Понимаешь?
— Понимаю очень хорошо; но твои мысли мне кажутся очень странными, Гедеон.
— Ты, Фриц, — продолжал он, не слушая меня, — ты славный, достойный малый; небо осыпало твою голову бесчисленными благодеяниями; достаточно увидеть твое хорошее лицо, твой откровенный взгляд, твою улыбку, полную доброты, чтобы на сердце стало радостно… Положительно, ты приносишь счастье людям… я всегда говорил это… а доказательство… хочешь доказательство?
— Да, черт возьми! Мне хотелось бы узнать, какие добродетели скрываются в моей особе.
— Ну, так взгляни туда, — сказал он, хватая меня за руку.
Он показал мне на холм, находившийся от замка на расстоянии двух выстрелов из карабина.
— Видишь ты вон ту скалу, занесенную снегом?
— Отлично вижу.
— Посмотри вокруг… ты ничего не видишь?
— Ничего.
— Черт возьми! Это очень просто — ты прогнал «Чуму». Каждый год, при втором припадке, ее видели там, сидящую на корточках. Ночью она разводила огонь, грелась и варила коренья. Проклятие! Сегодня утром, первое, что я сделал — влез сюда. Я подымаюсь на сигнальную башенку, смотрю: ушла, старая негодяйка! Напрасно я прикладываю руку к глазам, смотрю направо, налево, вверх, вниз, на равнину, на гору — ничего, ничего! Она почуяла тебя, это верно.
Старик с восторгом обнял меня и проговорил растроганным голосом:
— Фриц! Фриц, какое счастье, что я привез тебя сюда! Вот-то сердится старуха… Ха, ха, ха!
Признаюсь, мне было стыдно, что за мной оказались такие заслуги, о которых я и не подозревал.
— Итак, Спервер, — сказал я, — граф хорошо провел эту ночь?
— Очень хорошо.
— Тем лучше; спустимся вниз.
Мы снова прошли по площадке и я лучше мог разглядеть вал, достигавший громадной высоты; он шел уступами отвесно по скале, над пропастью.
У меня закружилась голова, когда я заглянул туда; я с ужасом отступил на середину площадки и быстро вошел в коридор, который шел к замку.
Мы прошли несколько коридоров; по пути нам попалась большая открытая дверь; я заглянул в нее и увидел наверху двойной лестницы маленького гнома, Кнапвурста, смешная физиономия которого поразила меня вчера вечером.
Зала, в которую я заглянул, привлекла мое внимание своим внушительным видом. Это была зала, где хранились архивы Нидека, высокая, мрачная, пыльная комната с большими стрельчатыми окнами, начинавшимися у вершины свода и оканчивавшимися на расстоянии двух метров от паркета.
Там, на больших полках, хранились собранные старинными аббатами документы, бумаги, генеалогическое древо Нидеков, в котором указывались их права, браки, исторические отношения к самым знаменитым фамилиям Германии; сборники миннезингеров и большие издания Гутенберга и Фауста, замечательные не только своим происхождением, но и монументальной солидностью своих переплетов. Тени свода, покрывавшие холодные стены своими серыми очертаниями, будили воспоминания о старинных средневековых монастырях, а гном, сидевший наверху лестницы, держа огромный том с красным обрезом на кривых коленях, с головой, ушедшей Б меховую шапку, с серыми глазами, приплюснутым носом, с сжатыми в раздумье губами, широкими плечами, худыми членами и круглой спиной, казался естественным хозяином, фамулусом, крысой, как называл его Спервер, этого последнего убежища науки в замке Нидек.