— Подойдите, господин доктор, — сказал он тихим, но твердым голосом. — Мой честный Спервер мне часто говорил о вас; мне хотелось познакомиться с вами.
— Будем надеяться, ваше сиятельство, что наше знакомство будет продолжаться при хороших предзнаменованиях, — ответил я. — Еще немного терпения и приступ окончится.
— Терпения у меня достаточно, — сказал он. — Я чувствую, что мой последний час приближается.
— Это — заблуждение, господин граф.
— Нет. Природа дает нам, как последнюю милость, предчувствие нашего конца.
— Сколько раз я видел, как эти предчувствия не оправдывались, — улыбаясь, проговорил я.
Он смотрел на меня странно пристальным взглядом, как смотрят все больные, выражающие сомнение насчет состояния их здоровья. Это трудная минута для доктора; от его манеры держаться зависит нравственная сила больного, взгляд которого проникает до глубины совести доктора. Если больной откроет в душе доктора подозрение близкого конца — все потеряно: нападает уныние, душевные силы упадают; болезнь одерживает верх.
Я хорошо выдержал это испытание; граф, по-видимому, успокоился. Он снова пожал мне руку и опустился на подушки, более спокойный и доверчивый.
Тогда только я заметил графиню Одиль и старую даму, вероятно, ее гувернантку, сидевших в глубине алькова, по другую сторону кровати.
Они приветствовали меня наклонением головы.
Портрет в библиотеке внезапно пришел мне на память.
— Это она, — сказал я себе, — она… первая жена Гюга! Вот этот высокий лоб, эти длинные ресницы, эта невыразимо грустная улыбка… О, сколько таится в улыбке женщины! Не ищите в ней радости счастья. Улыбка женщины скрывает столько интимных страданий, столько беспокойства, столько тревог! Молодой девушкой, женой, матерью — всегда надо улыбаться, даже тогда, когда сжимается сердце, душат рыдания… Это твоя роль, женщина, в той большой битве, которую называют человеческим существованием.
Я продолжал раздумывать обо всем этом, пока хозяин Нидека не заговорил снова:
— Если бы Одиль, мое дорогое дитя, захотела сделать то, о чем я прошу ее, если бы она согласилась только дать надежду на исполнение моих желаний, я думаю, ко мне вернулись бы силы.
Я взглянул на молодую графиню; она опустила глаза и, казалось, молилась.
— Да, — продолжал больной, — я возродился бы к жизни; перспектива видеть себя окруженным новой семьей, прижать к сердцу внуков, продолжение нашего рода, оживила бы меня.
Я почувствовал себя растроганным от тихих слов этого человека.
Молодая девушка не отвечала.
Граф смотрел на нее умоляющим взглядом в продолжение минут двух и затем продолжал:
— Одиль, разве ты не хочешь составить счастья своего отца? Боже мой! Я прошу тебя дать только надежду, я не назначаю времени. Я не хочу стеснять твоего выбора. Мы отправимся ко двору; там представятся сотни подходящих партий. Кто не был бы счастлив, получив руку моего дитяти? Ты будешь свободна в выборе.
Он замолчал.
Для чужого нет ничего тягостнее подобных семейных разговоров: при этом сталкивается столько различных интересов, интимных чувств, что уже одна стыдливость заставляет нас избегать таких признаний. Я страдал, хотел бежать, но обстоятельства не позволяли мне сделать это.
— Отец мой, — проговорила Одиль, как бы желая избегнуть настойчивых просьб больного, — вы выздоровеете; небо не захочет отнять вас от нас, любящих вас. Если бы вы знали, как горячо я молюсь!
— Ты не отвечаешь мне, — сухо проговорил граф. — Что можешь ты иметь против моего намерения? Разве оно не справедливо, не естественно? Неужели я должен быть лишен утешений, которые достаются на долю самых несчастных? Разве я оскорбил твои чувства? Хитрил ли я с тобой? Был ли я жесток к тебе?
— Нет, отец мой.
— Отчего же ты не соглашаешься на мои просьбы?
— Мое решение принято… Я посвящаю себя Богу.
Я вздрогнул с головы до ног: столько твердости в таком слабом теле. Она сидела, словно статуя Мадонны в башне Гюга, хрупкая, спокойная, бесстрастная.
В глазах графа показался лихорадочный блеск. Я сделал знак молодой графине, чтобы она дала ему хоть какую-нибудь надежду для успокоения его все возраставшего волнения; она, казалось, не заметила этого.
— Итак, — продолжал он голосом, прерывавшимся от волнения, — ты согласилась бы видеть гибель твоего отца? Достаточно было бы одного твоего слова, чтобы возвратить ему жизнь; ты не скажешь этого слова?
— Жизнь принадлежит не человеку, а Богу, — сказала Одиль, — мое слово ничего не значит.
— Это прекрасные нравственные положения, которыми отделываются от всяких обязанностей, — с горечью проговорил граф. — Но разве Бог, о котором ты беспрестанно говоришь, не сказал: «Чти отца твоего и матерь твою?»
— Я почитаю вас, отец мой, — кротко возразила Одиль, — но замужество — не моя обязанность.
Я услышал, как граф заскрежетал зубами. Он сохранил наружное спокойствие; потом быстро обернулся.
— Уходи, — сказал он, — мне больно видеть тебя.
И, весь бледный, обратился ко мне со свирепой улыбкой:
— Доктор, нет ли у вас какого-нибудь сильного яда?.. Такого яда, который убивал бы мгновенно, как молния?.. Это было бы человечно, если бы вы мне дали немного… Если бы вы знали, как я страдаю!
Черты лица его исказились; он был бледен, как мертвец.
Одиль встала и пошла к двери.
— Останься! — прорычал граф. — Я хочу проклясть тебя!..
До этих пор я держался в стороне, не смея становиться между отцом и дочерью; теперь я не мог выдержать.
— Ваше сиятельство! — вскрикнул я. — Ради вашего здоровья, ради справедливости, успокойтесь, от этого зависит ваша жизнь!
— Что жизнь для меня? Что будущее? Ах, зачем у меня нет ножа, чтобы покончить с собой? Дайте мне умереть!
Его волнение возрастало с каждой минутой. Я предвидел момент, когда, вне себя от гнева, он бросится на свое дитя, чтобы уничтожить его. Девушка, спокойная, бледная, стала на колени на пороге.
Дверь была открыта, и я увидел позади молодой девушки Спервера. Щеки у него конвульсивно подергивались; вид был потерянный. Он подошел на цыпочках и, наклонившись к Одиль, оказал ей:
— Графиня!.. Графиня Одиль!.. Граф такой хороший человек! Если бы вы только сказали: может быть… посмотрим… позже!
Она ничего не ответила и продолжала стоять в той же позе.
Я дал графу Нидеку несколько капель опия; он опустился с глубоким вздохом на подушки и погрузился в глубокий, тяжелый сон, дыхание его стало ровнее.
Одиль встала; ее старая гувернантка, не произнесшая ни слова, вышла вместе с ней. Спервер и я смотрели им вслед. Они медленно удалялись. Какое-то спокойное величие выражалось в походке графини; она казалась живым воплощением исполненного долга.
Когда она исчезла в глубине коридора, Гедеон обернулся ко мне:
— Ну, Фриц, — проговорил он серьезным тоном, — что думаешь ты обо всем этом?
Я молча опустил голову: твердость духа молодой девушки пугала меня.
Спервер негодовал.
— Вот оно, счастье великих мира сего! — вскричал он, выходя из комнаты графа. — Стоит быть графом Нидеком, иметь замки, леса, пруды, лучшие поместья в Шварцвальде для того, чтобы молодая девушка говорила вам своим нежным голосом: «Ты хочешь? Ну, а я не хочу! Ты меня просишь? А я отвечаю: — Это невозможно!» Боже мой! Какое горе! Не лучше ли в сто раз родиться сыном дровосека и жить спокойно своим трудом? Пойдем прочь отсюда, Фриц. Я задыхаюсь…. мне нужно вздохнуть чистым воздухом.
Он взял меня под руку и увел в коридор.