Мы просидели так около четверти часа.
— Граф Нидек сердится иногда на свою дочь? — решился спросить я.
Кнапвурст вздрогнул и искоса взглянул на меня почти враждебно.
— Я знаю, я знаю.
Я исподтишка смотрел на него, думая узнать что-нибудь новое, но он прибавил насмешливым тоном:
— Башни Нидека слишком высоки, а клевета летает слишком низко для того, чтобы подняться туда.
— Без сомнения; но это факт.
— Да, что делать! Эта странность — действие болезни. Как только проходит кризис, вся его привязанность к графине возвращается. Это удивительно, сударь; двадцатилетний любовник не мог бы быть любезнее, нежнее. Эта девушка составляет его радость, его гордость. Представьте себе, я раз десять видел, как он отправлялся верхом, чтобы купить ей какое-нибудь украшение, цветы. Он отправлялся один и возвращался с триумфом, трубя в рожок. Он не передавал поручения никому, ни даже Сперверу, которого он так любит. Графиня не решается высказать какого-нибудь своего желания из страха перед этим безумием. Что же вам еще сказать? Граф Нидек достойнейший из людей, нежнейший из отцов и лучший из господ. Старый граф Людвиг велел бы повесить браконьеров, которые опустошают леса нынешнего графа, а он относится к ним снисходительно, даже делает из них заведующих охотой. Вот, например, Спервер! Будь жив граф Людвиг, его кости давно бы стучали, как кастаньеты, на конце веревки, а теперь он у нас занимает важную должность.
Все мои предположения оказывались неверными. Я оперся лбом на руки и долго думал. Кнапвурст, предполагая, что я уснул, снова принялся за чтение.
Серые лучи рассвета проникали в домик. Лампа бледнела. В замке слышался смутный шум.
За окном раздались шаги. Я видел, что кто-то прошел там. Дверь поспешно распахнулась, на пороге показался Гедеон.
Бледность Спервера, блеск его глаз указывали, что произошли какие-то новые события. Однако, он был спокоен и, по-видимому, не удивился, что я у Кнапвурста.
— Фриц, — отрывисто проговорил он, — я пришел за тобой.
Я молча встал и пошел за ним.
Только что мы вышли из домика, он взял меня под руку и быстро повел к замку.
— Графиня Одиль хочет говорить с тобой, — шепнул он мне на ухо.
— Графиня Одиль?.. Она больна?
— Нет; она совершенно оправилась, но происходит нечто необыкновенное. Представь себе, что сегодня, около часа утра, видя, что граф близок к тому, чтобы отдать Богу душу, я пошел разбудить графиню, но в ту минуту, как собрался позвонить, у меня не хватило духа. «Зачем огорчать ее? — сказал я себе. — Она и так слишком рано узнает о несчастий; к тому же будить ее среди ночи, когда она слаба и потрясена волнением — это значило бы сразу убить ее». Я раздумывал так минут десять; потом решил взять все на себя. Возвращаюсь в комнату графа, смотрю… никого! Невозможно: человек в агонии! Я бегу в коридор, как безумный. Никого! Вхожу в большую галерею. Никого! Тогда я теряю голову и вот я снова перед комнатой графини Одиль. На этот раз звоню; она появляется с криком: «Мой отец умер?» — «Нет». — «Он исчез?» — «Да, сударыня… Я вышел на минуту… Когда я вошел…» — «А доктор Фриц?.. Где он?» — «В башне Гюга». — «В башне Гюга!» Она кутается в капот, берет лампу и уходит. Я остаюсь. Через четверть часа она приходит с ногами в снегу и такая бледная, что жаль на нее смотреть. Она ставит лампу на камин и говорит, смотря на меня: «Это вы поместили доктора в башню?» — «Да, сударыня». — «Несчастный!.. Вы никогда не узнаете, какое зло вы причинили». Я хотел ответить. «Довольно, — сказала она, — пойдите, заприте все двери и ложитесь спать. Я буду сама дежурить. Завтра утром пойдите к Кнапвурсту за доктором Фрицем и приведите его ко мне. Чтобы не было шума!.. Вы ничего не видели… и ничего не знаете».
— Это все, Спервер?
Он медленно наклонил голову.
— А граф?
— Он вернулся… он здоров.
Мы дошли до передней. Гедеон тихонько постучался в дверь, потом открыл ее и доложил:
— Доктор Фриц.
Я сделал шаг вперед и очутился в присутствии графини Одиль. Спервер вышел и запер дверь.
Странное впечатление произвел на меня вид молодой графини. Она стояла, бледная, одетая в длинное черное бархатное платье, опираясь рукой па спинку кресла, с глазами, светившимися лихорадочным блеском, со спокойным и гордым видом.
Я был сильно взволнован.
— Господин доктор, — сказала она, указывая на стул, — сядьте, пожалуйста; мне нужно поговорить с вами о важном деле.
Я повиновался молча.
Она также села и, по-видимому, собиралась с мыслями.
— Рок, — начала она, устремляя на меня свои большие голубые глаза, — рок или Провидение, не знаю, что именно, сделал вас, сударь, свидетелем тайны, в которой задета честь моей фамилии.
Она знала все.
Я был поражен.
— Сударыня… — пробормотал я. — Поверьте, что только случайность…
— Это бесполезно, — сказала она, — я все знаю… Это ужасно!
Потом она крикнула душераздирающим голосом:
— Мой отец невиновен!
Я вздрогнул и протянул к ней руки.
— Я это знаю, сударыня; я знаю жизнь графа, одну из самых прекрасных, из самых благородных, о которых можно мечтать.
Одиль приподнялась, как будто протестуя против всякой мысли, враждебной ее отцу. Услышав, что я сам защищаю его, она опустилась в кресло и, закрыв лицо руками, разразилась слезами.
— Да благословит вас Бог, сударь, — бормотала она, — да благословит вас Бог; я умерла бы при мысли, что подозрение…
— Сударыня, кто мог бы принять за действительность бред, фантазии лунатика?
— Это правда, сударь, я говорила себе так, но внешний вид… Я боялась… простите меня!.. Я должна была помнить, что доктор Фриц — порядочный человек.
— Ради Бога, успокойтесь, сударыня.
— Нет, дайте мне выплакаться, — проговорила она. — Эти слезы успокаивают меня… Я столько выстрадала за эти десять лет, столько выстрадала! Эта тайна, так долго хранившаяся в моей душе, убивала меня… Я умерла бы от нее, как моя мать. Бог сжалился надо мной… Он наполовину открыл ее вам. Дайте мне рассказать вам все, сударь, дайте…
Она не могла продолжать; рыдания душили се.
Таковы все гордые, нервные натуры. Победив горе, заключив его и как бы раздавив в глубине души, они проходят среди толпы, если не счастливые, то, по крайней мере, равнодушные, и даже наблюдательный взор может ошибиться; но внезапное потрясение, неожиданное открытие, удар грома — и все рушится, все исчезает. Побежденный враг подымается более страшный, чем при своем поражении; он с яростью потрясает двери своей темницы, и продолжительная дрожь обуревает тело, рыдания подымают грудь, и долго сдерживаемые слезы вырываются из глаз, обильные и частые, как дождь во время бури.
Такова была Одиль.
Наконец, она подняла голову, отерла мокрые от слез щеки и, облокотись о ручку кресла, устремив глаза на висевший на стене портрет, заговорила медленным, печальным голосом:
— Когда я углубляюсь в прошлое, сударь, когда я вспоминаю свои первые мечты, я вижу мою мать. Это была высокая, бледная, молчаливая женщина. В то время, о котором я говорю, она была еще молода; ей было едва тридцать лет, но на вид можно было дать, но крайней мере, пятьдесят. Седые волосы окружали ее задумчивое чело. Ее исхудалые щеки, строгий профиль, всегда печально сжатые губы придавали ее лицу странное выражение печали и гордости. В этой старой тридцатилетней женщине молодого было только ее прямая, гордая фигура, блестящие глаза и голос, нежный и чистый, как мечта ребенка. Она часто целыми часами ходила по этой самой зале, а я бегала вокруг нее, счастливая, да, счастливая, потому что я — бедный ребенок! — не сознавала, что моя мать грустна, не понимала, сколько глубокой печали таилось под этим челом, изборожденном морщинами! Прошлое было неизвестно мне; настоящее полно радости, будущее… будущее представлялось рядом игр.