Они повернули налево, к Гиршланду, я направился к башням замка.
В девять часов я был у графини Одиль и рассказал ей обо всем случившемся.
Потом я отправился к графу и нашел его в очень удовлетворительном состоянии. Он еще испытывал большую слабость, вполне понятную после перенесенных им страшных припадков, но пришел в себя, и лихорадка совершенно покинула его с вечера.
Дело шло к близкому выздоровлению.
Несколько дней спустя я, видя, что старый граф совсем поправился, хотел вернуться в Фрейбург, но он так настойчиво просил меня поселиться в Нидеке и предложил мне такие выгодные во всех отношениях условия, что мне было невозможно отказаться от его предложения.
Долго я буду помнить первую охоту на кабана, в которой я имел честь участвовать вместе с графом, и в особенности торжественное возвращение при свете факелов после того, как мы охотились двенадцать часов в снегах Шварцвальда, не покидая стремян.
Я поужинал и подымался в башню Гюга, изнемогая от усталости. Проходя мимо комнаты Спервера, дверь в которую была полуоткрыта, я услышал веселые восклицания. Я остановился и увидел чрезвычайно приятное зрелище: вокруг массивного дубового стола собрались человек двадцать в веселом настроении духа. Две железные лампы, спускавшиеся с потолка, освещали все эти здоровые, четырехугольные, веселые лица.
Они чокались.
Тут был Спервер с костлявым лбом, мокрыми усами, блестящими глазами, с седыми, всклокоченными волосами. Направо от него сидела Мария Лагут, налево Кнапвурст. На загорелых щеках Спервера играл легкий румянец; он поднял античный кубок из чеканного серебра, почерневший от времени; через плечо у него проходила перевязь с большой бляхой — он, по обыкновению, был в охотничьем костюме.
Приятно было смотреть на его простое, веселое лицо.
Щеки Марии Лагут горели пламенем; ее большой тюлевый чепец, казалось, готов был улететь. Она смеялась и болтала то с одним, то с другим из присутствовавших.
Что касается Кнапвурста, то, сидя в кресле, — причем голова его приходилась на высоте руки Спервера, — он казался какой-то огромной тыквой. Потом шел Тоби Оффенлох, словно вымазанный подонками вина, так он был красен; парик его висел на стуле; деревянная нога лежала про запас под столом. Дальше виднелась длинная, меланхоличная фигура Себальта; он тихо посмеивался, смотря на дно своего стакана.
Были тут также слуги и служанки — весь тот маленький мир, который живет и благоденствует вокруг знатного дома, как мох, плющ и вьюнки вокруг дуба.
Лампы лили на всех свой прекрасный янтарный свет, оставляя в тени старые серые стены, на которых извивались золотыми кругами трубы и охотничьи рожки старого браконьера.
Нельзя себе представить что-либо оригинальнее этой картины.
Своды пели.
Спервер, как я уже сказал, поднял кубок; он затянул песню бургграфа Гаттона Черного:
— Я — король этих гор…
Красная роса вина дрожала на каждом волоске его усов. При виде меня он остановился и протянул мне руку.
— Фриц, тебя не хватало нам! — проговорил он. — Давно уже я не чувствовал себя таким счастливым, как сегодня вечером. Добро пожаловать.
Я с удивлением взглянул на него: со смерти Лиэверле я не видал улыбки на его лице.
— Мы празднуем выздоровление его сиятельства, а Кнапвурст рассказывает нам истории, — прибавил он серьезным тоном.
Все обернулись.
Меня встретили самыми радостными восклицаниями.
Себальт подхватил меня, усадил подле Марии Лагут и поставил передо мной большой стакан из богемского хрусталя, прежде чем я успел прийти в себя.
В старой зале, словно жужжание пчел, слышались взрывы хохота. Спервер обнял меня левой рукой за шею, высоко поднял бокал и с суровым выражением лица, какое всегда бывает у честного, подвыпившего человека, кричал:
— Вот мой сын!.. Он и я… Я и он… До смерти!.. За здоровье доктора Фрица.
Кнапвурст, стоя на перекладине спинки кресла, наклонялся ко мне и протягивал стакан. Мария Лагут размахивала большими крыльями своего головного убора; Себальт, стоя перед своим стулом, высокий и худой, как привидение, повторял: «За здоровье доктора Фрица!» — а брызги пены струились из его кубка и рассыпались на каменном полу.
Наступила минута молчания. Все пили; потом все сразу с шумом поставили стаканы на стол.
— Браво! — крикнул Спервер.
Потом он обернулся ко мне.
— Фриц, — сказал он, — мы уже выпили за здоровье графа и графини Одиль. Ты должен также выпить.
Мне пришлось два раза выпить кубок под устремленными на меня взглядами всех присутствовавших. Тут и я, в свою очередь, стал серьезным и все предметы казались мне светлыми; из мрака выделялись какие-то фигуры и подходили, чтобы поближе посмотреть на меня; тут были и старые, и молодые, и красивые, и некрасивые; но все казались мне добрыми, радушными и нежными. Однако, мои глаза притягивали с конца залы более молодых и мы обменивались долгими взглядами, полными сочувствия.
Спервер продолжал смеяться и напевать что-то. Вдруг он положил руку на горб карлика.
— Молчать! — сказал он. — Вот заговорит Кнапвурст, наш архивариус… Видите, вот этот горб — это эхо старинного замка Нидек.
Маленький горбун вместо того, чтобы рассердиться на такой комплимент, с нежностью взглянул на Спервера и сказал:
— А ты, Спервер, один из тех старых рейтаров, историю которых я рассказывал вам… Да, у тебя руки, усы и сердце старинного рейтара! Если бы открылось окно и один из них протянул бы руку во мраке, что сказал бы ты?
— Я пожал бы ему руку и сказал: «Товарищ, садись с нами. Вино так же хорошо и девушки так же красивы, как и во времена Гюга».
И Спервер показал на блестящую молодежь, смеявшуюся вокруг стола.
Очень хороши были девушки в Нидеке: одни из них краснели от радости, другие медленно подымали белокурые ресницы, скрывавшие взгляд лазурных глаз — и я удивлялся, что до сих пор не замечал этих белых роз, распустившихся на башенках старого замка.
— Молчать! — во второй раз крикнул Спервер. — Наш друг Кнапвурст повторит легенду, которую только что рассказывал нам.
— Почему не другую? — сказал горбун.
— Эта мне нравится.
— Я знаю получше.
— Кнапвурст! — сказал Спервер, с важным видом подымая палец. — У меня есть основание послушать ту же самую; сократи ее, если хочешь. Она говорит очень многое. А ты, Фриц, слушай.
Карлик, полупьяный, положил оба локтя на стол и, подперши щеки кулаками, вытаращил глаза и закричал пронзительным голосом:
— Ну, так вот! Бернард Гертцог рассказывает, что бургграф Гюг, прозванный Волком, до восьмидесяти двух лет не расставался со своими доспехами, хотя к этому времени он уже еле дышал.
Перед смертью он призвал своего капеллана, Отто Бурлака, своего старшего сына Гюга, своего второго сына Бартольда и свою дочь Берту Рыжую, жену одного саксонского вождя, Блудерика, и сказал им:
— Ваша мать Волчица дала мне свои когти… Ее кровь смешалась с моей… Она будет возрождаться в вас от века до века и плакать в снегах Шварцвальда. Одни будут говорить: «Это плачет холодный ветер!» Другие: «Это сова…» Но это будет ваша кровь, моя, кровь Волчицы, которая заставила меня задушить Гедвигу, мою первую жену перед Богом и Святою Церковью… Да, она умерла от моей руки… Да будет проклята Волчица, потому что грехи отцов, — как сказано в Писании — взыщутся с детей, пока не свершится правосудие.
И старый Гюг умер.
И с того времени ветер плачет, сова кричит, а путешественники, бродящие ночью, не знают, что это плачет кровь Волчицы… которая возрождается, говорит Гертцог, и будет возрождаться из века в век до тех пор, пока первая жена Гюга, Гедвига, не появится под видом ангела в Нидеке, чтобы утешить и простить.
Спервер встал, снял одну из ламп и спросил ключи от библиотеки у пораженного Кнапвурста.