3 апреля все вместе едут в Арль и Марсель. Этот последний город для Флобера – незабываемое место его первого любовного опыта. Встретит ли он там страстную брюнетку Элади Фуко? И какой будет эта встреча, ведь болезнь сегодня предписывает ему целомудрие? «Я собираюсь пойти к мадам Фуко… Это будет горько и смешно, особенно если увижу, что она подурнела, как и предполагаю»,[76] – иронизирует он. Улизнув от родителей, он отправляется на улицу Даре. Отель «Ришелье» заперт, дверь заколочена, ставни закрыты. «Не знак ли это? – пишет он. – Так же давно заперта дверца моего сердца, того же трактира – бурного когда-то, а теперь пустого и звонкого, как большой гроб без трупа, – на ступеньках которого не слышно шагов».[77] Он, конечно, мог бы попытаться узнать, расспросив соседей, где живет теперь Элади Фуко, «та потрясающая полногрудая женщина, с которой испытал незабываемые минуты счастья». Однако у него не хватает смелости. Он, по его собственным словам, «ненавидит возвращаться к своему прошлому». Любовь больше не является частью его желаний и даже мыслей. Зато он с досадой переживает условия, в которых проходит это большое путешествие. Его раздражают влюбленное выражение лица сестры, которая кажется ему глупой в роли молодой супруги, и комментарии родителей по поводу мест и памятников, которыми они восхищаются. «Чем дальше, тем больше понимаю, что не способен жить так, как все; участвовать в семейных радостях, гореть оттого, что воодушевляет других, и заставлять себя краснеть из-за того, чем возмущаются окружающие, – делится он с Ле Пуатвеном. – Ради всего святого (если у тебя осталось что-то святое), ради всего истинного и великого, мой дорогой и нежный Альфред… Заклинаю тебя во имя неба, во имя тебя самого, никогда и никого не бери себе в спутники, никого! Я хотел увидеть Эг-Морт, и я не видел Эг-Морта; не видел Сент-Бома и пещеру, в которой плакала Магдалина, поле битвы Мария и так далее. Я ничего не видел из всего этого, ибо не был один, я не был свободен. Таким образом, я дважды уже видел Средиземное море как обыватель. Получится ли на третий раз лучше?»[78]
Проехав вдоль Лазурного берега, путешественники останавливаются в Генуе. Там во дворце Бальби на Флобера нисходит озарение перед картиной Брейгеля «Искушение святого Антония». Он помечает в дневнике: «Общее впечатление: все кишит, копошится и вызывающе хохочет при добродушии каждой детали. Картина поначалу смущает, затем становится странной в общем и целом, диковинной для одних, а для других – чем-то гораздо большим. Она затмила для меня всю галерею, в которой находится. Я уже не помню всего остального».[79] А Ле Пуатвену пишет: «Видел картину Брейгеля „Искушение святого Антония“, которая навела меня на мысль переделать для театра „Искушение святого Антония“, но тут потребовался бы человек поискуснее меня. Я отдал бы весь комплект „Монитора“, имей я его, и тысячу франков в придачу, чтобы купить эту картину, которую большинство публики считает, конечно, плохой». И между делом поверяет, что женский промысел больше не интересует его: «Плотские утехи меня больше ничему не учат. Мое желание слишком обще, слишком постоянно и слишком интенсивно для того, чтобы я имел желания. Мне не нужны женщины, я использую их взглядом».[80] Две недели спустя он возвращается к той же теме в письме к тому же корреспонденту: «Мое удаление от женщины – вещь особенная. Я ею пресытился, как, должно быть, пресыщаются те, которые слишком любили. А может быть, я чрезмерно любил. Причина этому – онанизм, онанизм моральный, думаю… Я стал неспособен на те чудесные флюиды, которыми некогда был переполнен. Я утратил их навсегда. Скоро будет два года, как я не знаю коитуса, и год – через несколько дней – какого-либо другого сладострастного действия. Я не испытываю даже рядом с юбкой того любопытного желания, которое побуждает вас раздевать незнакомку и искать новое. Я, должно быть, пал слишком низко, ибо даже бордель не рождает желания войти в нее».[81] На самом же деле этой сексуальной апатии не чужды лекарства и режим, которые предписал сыну доктор Флобер. Впрочем, в этом длительном путешествии более или менее страдают все. Каролина жалуется на голову и почки, доктор Флобер – на глаза, его супруга – на постоянную депрессию, Гюстав – на нервические кризы (два произошли друг за другом). Что касается Ашиля, который, оставшись в Руане, лечит больных в отсутствие отца, то он так изнурен свалившейся на него работой, что умоляет родителей вернуться как можно скорее. Семейство Флоберов отправляется в обратный путь через Швейцарию. Едут на Симплон. Деревянный дилижанс катится меж снежных стен. «По самую ступицу в колесе». В Женеве Флобер гуляет по острову Руссо, восхищается статуей Жан-Жака работы Прадье и объявляет: «На обоих берегах Женевского озера есть два гения, тень которых длиннее тени гор: Байрон и Руссо, два славных парня, два шельмеца… из которых вышли бы неплохие адвокаты».[82] По возвращении во Францию путешественники останавливаются в Ножане, чтобы посетить принадлежащие семье фермы. 15 июня 1845 года они возвращаются в Руан: «Порт, вечный порт, мощеный двор. И, наконец, моя комната, то же окружение – прошлое позади – и привычное ласковое дуновение морского очень терпкого бриза».[83]
Каролина с мужем остались в Париже, чтобы найти подходящую своему положению квартиру и купить мебель. Флобер живет то в Руане, то в Круассе и пытается привыкнуть к этой новой жизни вдали от сестры. Он пишет Каролине: «Не понимаю, почему я не грущу оттого, что тебя нет больше рядом, я так к этому привык! Мне просто хочется иногда поцеловать твои свежие, крепкие, как яблоко, щечки!»[84] И Эрнесту Шевалье: «Ах! Дорогой мой друг, дом уже не такой веселый, как в былые времена; сестра вышла замуж, родители стареют, да и я тоже – все изнашивается!»[85] И Ле Пуатвену следующее: «Жизнь моя теперь, кажется, устроена совершенно иначе. Ее горизонты уже не так широки, увы! а главное, не так разнообразны, однако, может быть, стали глубже в силу того, что сузились… Нормальное, регулярное, здоровое и страстное соитие раздражало бы, беспокоило бы меня. Я вернулся бы к активной, реальной жизни, к жизни обычной наконец, к тому, что мне было вредно всякий раз, когда я пытался это сделать».[86]
Со временем здоровье Флобера улучшается. Он изучает греческий, читает Шекспира и Вольтера, плавает, занимается греблей. В руки попадается «Красное и черное» Стендаля. «Кажется, это изысканно и очень тактично, – пишет он Ле Пуатвену. – Стиль французский. Однако тот ли это стиль, настоящий стиль, тот старый стиль, которого теперь больше не знают?»[87] На несколько дней в Круассе к нему приезжает Максим Дюкан. Оживленные разговоры об искусстве, шутки, обмен планами, раскатистый мужской смех. И гость возвращается домой. Что касается Эрнеста Шевалье, то недавно он был назначен заместителем королевского прокурора на Корсике. Отдаляется еще один друг. Атмосфера в доме становится тяжелой. «Замечаю, что совсем не смеюсь и не грущу больше, – вновь пишет Флобер Ле Пуатвену. – Я созрел… Больной, раздраженный, тысячу раз в день подверженный приступам жестокой тоски, без женщин, без вина, без какой-либо другой земной погремушки, я неспешно работаю над своим произведением, как добрый работяга, который, засучив рукава и с мокрыми от пота вихрами, колотит по своей наковальне, не думая о том, дождь или ветер на дворе, град или гром… Кажется, я что-то понял, и нечто весьма важное… Счастье для людей нашей породы только в идее и ни в чем другом».[88]
Он собирает сейчас материалы для осуществления честолюбивой идеи, громадного замысла – «Искушение святого Антония». Внешняя безмятежность плохо скрывает тревогу, которая не дает ему покоя. Он сомневается в своем таланте. И как если бы этой пытки было недостаточно, жизнь, которую он хотел бы забыть, ежедневно жестоко напоминает о себе, удручает его. После замужества сестры мысли занимает болезнь отца, отвлекает его от работы. У доктора Флобера большая опухоль на бедре. Он настаивает на том, чтобы его оперировал сын Ашиль. После хирургического вмешательства семья немного успокаивается. «Температуры больше нет, – пишет Флобер Ле Пуатвену. – Нагноение приостановилось. Мы почти уверены в том, что в бедре не образуется воспаления».[89] Однако все оборачивается иначе. 15 января 1846 года доктор Флобер умирает. Семья потрясена и растеряна. Столп, на котором держалась жизнь группки людей, рухнула. Все рассыпалось. Перед разверзшейся пустотой Флобер неожиданно понимает, что значил для него отец, любящий, достойный и в то же время непонятный. «Ты знал, ты любил доброго и умного человека, которого мы потеряли; не стало нежной и возвышенной души, – пишет он Эрнесту Шевалье. – Что сказать тебе о моей матери? Она – сама боль! Сердце разрывается, когда смотрю на нее. Если она не умерла или не умирает от этого, то потому, что от печали не умирают».[90] Город в трауре. Все местные газеты пишут о достоинствах «одного из самых знаменитых хирургов Франции», о его профессионализме, энергичности, его высоком моральном облике, его преданности делу бедных. В день похорон не работают. Рабочие порта считают для себя честью нести гроб от дома покойного до церкви Мадлен, копии такой же церкви в Париже, убранной в траур учениками покойного. Два его сына и зять Амар ведут похоронную процессию. После отпевания в церкви на паперти произносят речи. Открыта подписка на памятник великому человеку. Работа над ним, как говорят, будет доверена Джеймсу Прадье.