Забыв обо всем, он говорит, что очарован лирикой этих скверных стишков: «Вот это волнующая поэзия, которая может расшевелить и камни, тем более меня. Скоро мы снова будем, правда, призывать друг друга удовлетворяться… Прощай. Кусаю тысячу раз твой розовый ротик».[121]
В начале их связи его время от времени охлаждает тревога. Луиза недомогает, задерживаются месячные: не беременна ли она? Это будет такая катастрофа, что при одной только мысли о ней он прячется в свою раковину. Однако вскоре успокаивается. Ликует: «Поскольку события повернулись так, как я того хотел, тем лучше! тем лучше, значит, одним несчастным на земле меньше. Одной жертвой скуки, порока или преступления, несчастья, вне всякого сомнения, меньше. Мое безвестное имя угаснет вместе со мной, и мир продолжит свой путь так же, как если бы я оставил ему знаменитость… О! я страстно целую тебя! Я взволнован, я плачу».[122] В другой раз он с тревогой спрашивает Луизу, желая узнать, «отплыли ли Англичане».[123] И при положительном ответе с облегчением вздыхает. Опасность отодвигается на месяц. Несмотря на его нежелание, Луиза продолжает мечтать о возможном материнстве. От союза двух таких исключительных людей, каковыми являются она и Флобер, должен, думает она, родиться только гений. Она уверена, что, поставленный перед свершившимся фактом, он смягчится. Однако чем дальше, тем больше он устает от проявлений ураганной страсти. Все разделяет этих людей, которые находят согласие только в постели. Она сентиментальна – он угрюм и скептичен; она жаждет неистовых бурь – он мирной пристани; для нее любовь важнее всего на свете – он относится к ней как к приятному развлечению после творческой работы; она хотела бы видеть его каждый день – он упрямо защищает свое одиночество, свою независимость. Похоже, что даже если бы рядом с ним не было матери, он придумал бы предлог для того, чтобы не встречать слишком часто свою любовницу. Даже представление Луизы о карьере писателя абсолютно противоположно убеждениям Флобера. Для нее литература – лишь средство для того, чтобы снискать славу. Привлеченная мишурой успеха, она требует, чтобы и он приложил все усилия для того, чтобы «достичь» его. Он протестует против подобного салонного и коммерческого понимания литературы. «Слава! слава! Но что такое слава! – пишет он ей. – Ничто. Это внешнее признание того удовольствия, которое доставляет нам искусство… Впрочем, я всегда видел, как ты примешиваешь к искусству уйму разных вещей, патриотизм, любовь. Бог знает что! Уйму вещей, которые абсолютно чужды ему, как я думаю, и которые вместо того, чтобы возвышать, кажется мне, принижают его. Вот одна из пропастей, которая разделяет нас. И ты мне открыла ее, ты мне ее показала».[124]
Во время одной из встреч он уступает ее просьбе и читает несколько страничек своей рукописи «Ноябрь». Она хвалит его, однако он выслушивает похвалы сдержанно: «Не знаю, как я решился что-то читать. Прости мне эту слабость. Я не мог уступить соблазну, мне так хотелось, чтобы ты меня уважала. Разве я не был уверен в успехе? Какое ребячество с моей стороны!» Не из-за простого ли женского тщеславия, спрашивает он себя, ей хочется верить в талант мужчины, которого она сделала своим любовником? Коронуя его, она коронует самое себя. Как бы там ни было, он клянется в том, что не писал и никогда не будет писать для публики: «В детстве и юности я, как и все, мечтал о славе, не больше и не меньше. Понимание сути вещей пришло поздно, но осталось навсегда. Так что, по всей видимости, читатели вряд ли прочтут когда-нибудь хоть одну мою строчку; а если это произойдет, то не ранее чем через десять лет».[125] Она предлагает написать в соавторстве с ней книгу, он уклоняется от прямого ответа: «Это хорошая мысль – соединить нас в книге. Она взволновала меня; только мне не хочется ничего публиковать. Это решенный вопрос, клятва, которую я дал себе в торжественную минуту моей жизни. Я работаю абсолютно без интереса и без какой-то дальней мысли, не загадывая наперед. Я не соловей, а славка с резким голосом, которая прячется в глубине леса, чтобы ее не слышал никто, кроме нее самой. Если однажды я появлюсь, то буду вооружен со всех сторон, только никогда не буду страдать от этого апломбом».[126]
Эгоистичная, обидчивая и назойливая, Луиза одинаково ревностно относится к прошлому Флобера. Он неосмотрительно рассказал ей об Элади Фуко. Она сердится на него за то, что он любил эту женщину до нее. В каждом письме она жалуется, что не получает больше от своего любовника тех знаков внимания и нежности, которых заслуживает. То упрекает его за то, что не поцеловал ее, уходя; то отчитывает за то, что забыл о дне ее рождения; то обвиняет в том, что спал с мадам Прадье. Задыхаясь от этой любовной требовательности, он отчаянно защищается. «Если, несмотря на любовь, которая удерживает тебя рядом с моей печальной особой, я доставляю тебе неприятности, оставь меня, – отвечает он ей. – Если же чувствуешь, что это невозможно, то принимай меня таким, каков я есть. Я сделал тебе глупый подарок, навязав знакомство с собой. Я вышел из того возраста, когда любят так, как хотелось бы тебе. Не знаю, почему я уступил на этот раз; ты привязала к себе меня, человека, который избегает всего, что привязывает… Любое проявление жизни претит мне; все, что увлекает меня, чему я отдаюсь целиком, – меня пугает… Во мне самом, в самом тайнике души живет глубокая досада, затаенная, горькая и непреходящая, которая мешает мне чем-либо наслаждаться, которая завладела моим сердцем и убивает его… Прощай, постарайся забыть меня; я же тебя никогда не забуду».[127]
Разумеется, Луиза, которой предложили разорвать столь мучительные узы, отказывается. Впрочем, он и сам по-настоящему не думает о разрыве. Для каждого из них эти эпистолярные разрывы и примирения – своего рода игра. Они бередят свои раны на расстоянии, разыгрывают друг перед другом спектакль великой любви, которая достойна остаться в анналах века. Однако чем больше разгорается Луиза, тем более отдаляется он. Если поначалу он был горд тем, что внушил подобную страсть, то сегодня заявляет, что измучился жить в состоянии постоянного напряжения. Эта женщина любит его чрезмерно. И она излишне увлечена драмами. Их встречи в Париже или в Манте становятся все более редкими и все более короткими. Занимаются любовью и в то же время оскорбляют друг друга. После чего целую неделю пишут письма, чтобы попытаться объясниться, оправдаться. Флобер понимает, что рискует потерять самого себя среди этих упреков, этих уколов, этих желчных намеков. «Зачем ты захотела вторгнуться в жизнь, которая мне самому не принадлежала, и изменить сложившийся ход вещей только по прихоти своей любви? – пишет он ей. – Я страдал, видя твои бесполезные усилия, твое желание поколебать ту скалу, которая окровавливает руки, когда они к ней прикасаются».[128] И неожиданно взрывается от возмущения: «Я не в состоянии продолжать долее переписку, которая становится эпилептической. Измените тон, ради всего святого! Что я вам (теперь это уже „вы“) сделал, из-за чего вы бесстыдно разыграли передо мной спектакль безумного отчаяния, от которого я не знаю лекарств? Если бы я предал вас, говорил всюду, если бы продал ваши письма, и т. д. – вы не написали бы мне более жестоких и более резких слов… Вы прекрасно знаете, что я не могу приехать в Париж. Судя по всему, вы напрашиваетесь на грубость. Только я слишком хорошо воспитан для того, чтобы опуститься до этого, однако, мне кажется, я достаточно ясно выразился для того, чтобы вы все поняли. У меня совершенно иное представление о любви. Я считаю, что она ни от чего не должна зависеть и даже от человека, который вдохновил ее. Разлука, обида, бесчестье – все это не имеет к ней никакого отношения. Когда любят друг друга, можно жить, не видясь десять лет, и не страдать от этого». В этом месте на полях письма Луиза гневно пометит: «Что думать об этом предложении?» Он вынесет вердикт: «Я устал от великих страстей, от экзальтированных чувств, от сумасшедшей любви и безнадежного отчаяния. Я люблю умеренность прежде всего, может быть, как раз потому, что сам ею не отличаюсь».[129]