И шли дни за днями, недели за неделями, а все было по-прежнему. Марися Далекая слушала Яськову музыку, но он не был ей ближе, чем прежде.
— Да спроси ты у нее, — говорят ему девки, — любит она тебя или нет?
— Не смею.
— Так посмей! Ты не мужик что ли?
— А как скажет: нет?
— Пойдешь к другой.
— Нет! Лучше помру!
— Грех так говорить!
— Эх! Мне и небо не мило, и ад не страшен!
— Так уж ты ее полюбил?
А он больше ничего не отвечал.
Вот настал раз солнечный день, такой бодрый, такой погожий, какого не было еще тем летом.
Встал Ясек поутру, поднял голову, поглядел на небо, на горы и говорит про себя: Правда! Не мужик я, что ли? Надо ж так или этак решиться.
И идет он прямо к Марисе, находит ее: она стоит над ручьем, наклонившись, зажала подол меж колен, ноги до колен голые — белье моет.
— Марись! — говорит он.
Марися выпрямилась.
— Что?
— Марися! Не могу я дольше выдержать. Люба ты мне.
А она покраснела и сейчас побелела вся.
— Люба ты мне, — говорит Ясек. — В жены бы взял я тебя.
А она грустно качает головой: нет, мол.
— Нет? — говорит он, и видно, что у него в глазах потемнело.
— Нет.
— Никогда?
— Никогда.
— Последнее слово?
— Последнее.
Едва мог он выговорить:
— Отчего? Я тебя люблю, как свет Господень…
— Так мне и оставаться. На веки. Ни за кого я не выйду… никогда…
Отвернулась, наклонилась, опять взялась за стирку.
Хотел Ясек с ней еще говорить, да только не отвечала она. Слезы стали подступать к его глазам, хоть не плаксивый был парень: сдержал их, не пустил из глаз на лицо, но казалось ему, что все они стали падать по капле в сердце, как расплавленный свинец, который он видел на плющильне в кузне.
Ушел.
А Марися Далекая стала с той поры совсем другой с ним. Бегает от него, иногда обидное слово скажет, не попросит сыграть, а когда он играет — не слушает. Словно он что дурное ей сделал: льдом от нее на него веет.
И грызло же горе несчастного Яська. Что он ей сделал? Сказал, что любит ее. Да разве он ее неволит? Разве докучает ей? С первого же слова отстал он от нее, как отскакивает ветка от сосны, когда в нее гром ударит.
Думает он и думает… Что тут за причина может быть? Что не люб он ей… Ну что ж, всякое бывает… Но чтобы ни за кого идти не хотела такая девка, красивая, здоровая, молодая… Не понять!
Тут что-то должно быть…
Уж не тяжкие ли слезы какие?..
Ведь не даром поют:
И так было ему плохо, что справиться с собой не мог.
— Эх! — говорил он, — лучше бы мне на осине висеть… Что я ей сделал? Что я ей сделал? Ведь не обидел ее, ведь слова ей не сказал… Радость моя…
И уходил куда-нибудь в лес и играл.
А играл он так, что, когда Антося, Тиралова крестница, раз под лесом коров пасла и игру его услыхала, так ее его игра за душу взяла, что она навзрыд заплакала, да так весь день и ревела.
— Чего ты плачешь, девка? — спрашивает ее Тирала.
— Я… Ясек… так… играет, крестный…
— Ну и пусть его играет.
— Да и у меня так… на сердце… люто, что невмоготу…
— А что ж тебе невмоготу?
— Не знаю… крестный…
— Уж не тянет ли тебя к нему? — смеется Тирала.
Антося сразу проглотила слезы и разозлилась:
— А к кому меня должно тянуть?.. Не к тебе ли? ишь, тоже, репа сушеная, за кого принялся… Ишь…
Пока еще стояла погода, Ясек шлялся со скрипкою по лесу и крепился, как мог. А когда залили ливни, когда подошли туманные, пасмурные, скучные осенние дни, когда вершины запорошило, когда мгла, мрак пали в долины — у него от тоски чуть сердце не выскочило. И любить она его не хотела, и не знал он, чем немил ей стал, чем ее обидел, что ей дурного сделал. И не знал уж, что хуже: то или другое? За любовь бы жизнь отдал, обиду бы жизнью искупил… Да.
Раз после полудня Марися что-то разнемоглась, не выгнала коров, — он видел, что она вошла в шалаш, где варят обед. Пошел за ней.
Вошел молча. Сел у стенки на лавку, и она на лавке сидит, не смотрит на него.
Прошло уж много времени, а они все молчат; снял Ясек скрипку со стены, стал бренчать пальцами по струнам. Побренчал раз, другой… Потом зазвенел пальцами на струнах:
А Марися в слезы. Сначала сдерживалась, — а потом плач прорвался, как огонь.
Ясек вскочил с места: