Выбрать главу

Сядет она, бывало, на камень или на пень, глядит куда‑то… – да полдня так и просидит. Дома ли, в избе, или где у стены – то же самое.

Глаза у нее были синие, мглистые; кажется, смотрит, а ведь знаешь, что ничего не видит. Скажешь ей что‑нибудь, сразу повернет голову, улыбнется, да заговорит так сладко, так хорошо, словно меду на сердце польет.

Плясать ли пойдет, на свадьбу ль придет, она и с парнями пересмеиваться будет, да только видно, что не то у нее в голове, что не тут ее мысли…

А всего больше любила она сидеть где‑нибудь одна коров пасти, или запереться дома, в коморке. Ляжет на траве или на кровати, закроет глаза и лежит. Называли ее Марисей Далекой за то, что уходила она куда‑то далеко от мира.

Были такие, что взять ее в жены хотели; девка она была красивая, рослая, стройная, как цветок, домовитая, скромная и богатая. Она благодарила и отказывалась:

– Проси ты меня на свою свадьбу с другой, а я тебя на свои похороны позову, – говорит и улыбается так грустно, словно цветы вянут, и так светло, словно вода блестит в ручье.

Было ей двадцать три года, – так она и жила.

И когда Ясек‑музыкант повстречался с нею под Орнаком, он уж не пошел в тот год никуда. Остался в Костелисках и сидел там, – все пел:

Радости‑утехи я не сею в поле,

Кто ж меня утешит в моей горькой доле?..

И все‑то он смотрит на Марисю Хохоловскую, а стоит ей взглянуть на него, как у него скрипка задрожит в руках и он перестает играть, словно у него пальцы замерзают. А девки толкуют промеж себя:

– Эх! Влюбился наш Ясек в Далекую Марисю! Пожалей его, Боже!

И завидно им было; ведь девка – шельма такая, что, хоть и сама подчас не хочет, а другой завидовать будет. Бывают и не такие, да мало.

А Марися не то, что не рада была Яську; нет, иногда даже казалось, пожалуй, что она и рада встретиться с ним, да только, много ли тут любви было, Ясек никак понять не мог.

Говорит с ним; играет он – слушает, иногда и сама попросит сыграть, а иногда шепнет потихоньку:

– Сыграй мне о том Янке, что волов пас.

Попросит, и сейчас побледнеет.

Он играл ей эту песню. Знаете?

Уж как нас волов я в поле, где зеленый дуб стоит,

Красна девица приходит: ты зачем тут? – говорит. –

А затем я тут, что надо, – а тебе то знать к чему?

Красна девица лишь знает, да не скажет никому.

А коль скажет, так и скажет, на себя наговорит,

Ведь сама мне говорила: приходи, где дуб стоит!

Играл он ей час, два, не переставая; она слушала и только все бледней становилась.

А потом говорила: «спасибо» и уходила.

И пряталась куда‑то, так что никто и найти ее не мог.

– Эй, Ясек! Не взять тебе игрой Марисю! – говорили девки.

– А все лучше хоть поиграть ей, чем с вами целоваться, – отвечал он им.

– Эй, Ясек! Жаль тебя!

– А мне хоть умереть для нее, – и то не жаль!

– Не судьба тебе с ней…

– Но есть Преображение Господне чудесное на небесах.

А потом уйдет куда‑нибудь, да как грохнется где‑нибудь под сосной лицом оземь… Просто жаль было парня!..

Старик горец, Тирала, умный мужик (он капралом у царицы Терезы в драгунах служил), сказал раз, глядя на Яська‑музыканта, когда тот под сосной лежал:

– Эти музыканты – какой‑то совсем чудной народ.

Бывают из них и умные, да мало, – за то уж как попадется дурак, так хуже самого черта.

Был у нас в полку, в третьем эскадроне, горнист, молодец – парень, чех… чудно его как‑то звали… Недопил… что ли?.. Имя ему было Карл… И вот как полюбил он одну девку, служанку, в Вене: бух с моста в Дунай!

– Вот тебе раз! – кричит Антося, его крестница, которой шел семнадцатый год. – И утонул?!

– Вытащили еле живого. Спрашивает его вахмистр: чего ты так сдурел? А он говорит: не захотела меня девка, которую я полюбил.

– А что он потом сделал, крестный?

– Только что его из больницы выпустили, бух во второй раз! За то уж лучше наметил, куда прыгать; так его и не нашли.

– Господи Боже!

– А играть он умел так, что сам фельдмаршал Лаудон дал ему раз на маневрах два талера серебром. Он на этого Яська был даже немного похож, глазами.

– Эх! Хотела бы я, чтобы меня кто‑нибудь так любил! – говорит Антося.

– А что бы ты ему дала за это? – смеется старый Тирала.

– А тебе что за дело, крестный? – и все со смеху покатываются.

И шли дни за днями, недели за неделями, а все было по‑прежнему. Марися Далекая слушала Яськову музыку, но он не был ей ближе, чем прежде.

– Да спроси ты у нее, – говорят ему девки, – любит она тебя или нет?

– Не смею.

– Так посмей! Ты не мужик что ли?

– А как скажет: нет?

– Пойдешь к другой.

– Нет! Лучше помру!

– Грех так говорить!

– Эх! Мне и небо не мило, и ад не страшен!

– Так уж ты ее полюбил?

А он больше ничего не отвечал.

Вот настал раз солнечный день, такой бодрый, такой погожий, какого не было еще тем летом.

Встал Ясек поутру, поднял голову, поглядел на небо, на горы и говорит про себя: Правда! Не мужик я, что ли? Надо ж так или этак решиться.

И идет он прямо к Марисе, находит ее: она стоит над ручьем, наклонившись, зажала подол меж колен, ноги до колен голые – белье моет.

– Марись! – говорит он.

Марися выпрямилась.

– Что?

– Марися! Не могу я дольше выдержать. Люба ты мне.

А она покраснела и сейчас побелела вся.

– Люба ты мне, – говорит Ясек. – В жены бы взял я тебя.

А она грустно качает головой: нет, мол.

– Нет? – говорит он, и видно, что у него в глазах потемнело.

– Нет.

– Никогда?

– Никогда.

– Последнее слово?

– Последнее.

Едва мог он выговорить:

– Отчего? Я тебя люблю, как свет Господень…

– Так мне и оставаться. На веки. Ни за кого я не выйду… никогда…

Отвернулась, наклонилась, опять взялась за стирку.

Хотел Ясек с ней еще говорить, да только не отвечала она. Слезы стали подступать к его глазам, хоть не плаксивый был парень: сдержал их, не пустил из глаз на лицо, но казалось ему, что все они стали падать по капле в сердце, как расплавленный свинец, который он видел на плющильне в кузне.

Ушел.

А Марися Далекая стала с той поры совсем другой с ним. Бегает от него, иногда обидное слово скажет, не попросит сыграть, а когда он играет – не слушает. Словно он что дурное ей сделал: льдом от нее на него веет.

И грызло же горе несчастного Яська. Что он ей сделал? Сказал, что любит ее. Да разве он ее неволит? Разве докучает ей? С первого же слова отстал он от нее, как отскакивает ветка от сосны, когда в нее гром ударит.

Думает он и думает… Что тут за причина может быть? Что не люб он ей… Ну что ж, всякое бывает… Но чтобы ни за кого идти не хотела такая девка, красивая, здоровая, молодая… Не понять!

Тут что‑то должно быть…

Уж не тяжкие ли слезы какие?..

Ведь не даром поют:

Умру я, матушка, не от хворости,

Умру, родимая, от тоски‑змеи.

И так было ему плохо, что справиться с собой не мог.

– Эх! – говорил он, – лучше бы мне на осине висеть… Что я ей сделал? Что я ей сделал? Ведь не обидел ее, ведь слова ей не сказал… Радость моя…

И уходил куда‑нибудь в лес и играл.

А играл он так, что, когда Антося, Тиралова крестница, раз под лесом коров пасла и игру его услыхала, так ее его игра за душу взяла, что она навзрыд заплакала, да так весь день и ревела.

– Чего ты плачешь, девка? – спрашивает ее Тирала.

– Я… Ясек… так… играет, крестный…

– Ну и пусть его играет.

– Да и у меня так… на сердце… люто, что невмоготу…

– А что ж тебе невмоготу?

– Не знаю… крестный…

– Уж не тянет ли тебя к нему? – смеется Тирала.

Антося сразу проглотила слезы и разозлилась:

– А к кому меня должно тянуть?.. Не к тебе ли? ишь, тоже, репа сушеная, за кого принялся… Ишь…