Он воспринимал не только науки. Он, как и все ранние просветители, ненасытно впитывал все, что казалось ему жизненно необходимым для народа, что он собирался насаждать у себя на родине: изучал стекольное дело, хлебопечение, поварское искусство, кондитерское дело и наряду с тем, прилежно запоминал правила приличия. Он с одинаковой жадностью спешил регистрировать в своем дневнике и восторг перед германской культурой, и горестное сознание отсталости своего народа, и великие проповеди о свободе, и — лирические излияния простодушного дикаря, перед которым открывается поражающая панорама человеческих успехов, и аннибаловы клятвы служить народу, и нежнейшие строки любви к иноплеменным женщинам, обворожившим его, и рассуждения о судьбах вселенной, и напоминания о том, что «не следует есть яблоко после кофе».
До сих пор этот «Дневник» нам известен лишь по отрывкам, в разное время опубликованным двумя-тремя счастливцами, которым довелось читать его. Но и то, что известно нам, совершенно достаточно, чтобы утверждать, что беспримерное бескультурье владельцев этой рукописи лишает нашу литературу не только документа важнейшего значения, но и не имеющего прецедента памятника, раскрывающего захватывающую картину психологической революции, одного из характернейших и гениальных просветителей и ранних демократов.
Когда, наконец, будут опубликованы «Дневники» — великолепные страницы энтузиазма тоски и побед — исследователю легче будет проследить процесс внутренней революции, пережитой Абовяном.
Шесть лет Абовян провел в Дерпте. В течение этих шести лет произошла коренная ломка всего его мировоззрения. Крайне важно поэтому, по возможности, подробно осветить ту среду, в которой рос Абовян, время и социальную обстановку, которая доминировала в воспитании Абовяна, тот круг политических и общественных интересов, который господствовал в его окружении и, наконец, ту сумму научных проблем, которой интересовалась и жила корпорация его друзей профессоров.
Для подробного освещения этих вопросов мы не проделали еще элементарной предварительной работы, — изучения архивов, — поэтому нижеприведенные соображения будут беглы и кратки.
Отсветы революций 30-х годов
Абовян приехал в Дерпт в самом начале осени 1830 года. Это была эпоха мрачной последекабристской реакции. «Пустое место, оставленное сильными людьми, сосланными в Сибирь, не замещалось. Мысль томилась, работала, но еще ни до чего не доходила. Говорить было опасно, да и нечего было сказать».
Россия молча выносила тяжелый сапог николаевской диктатуры. Но свирепая реакция не могла
стереть память о декабристах. Чем свирепее зверствовали Николай и его обер-жандарм Бенкендорф, тем чаще вспоминалось 14 декабря. Люди не говорили ничего, не протестовали, но и не мирились с режимом Николая, не забывали казни пяти. Существовали притаившись.
Так было в самой России,
Иначе обстояло дело на западных окраинах империи. Там люди жили по иному календарю. Счет дней они вели по-французскому стилю, особенно Польша. А парижские куранты уже несколько месяцев пели Марсельезу, все улицы этого буйного города — покрылись баррикадами, вновь, хотя и на короткий срок, трехцветная кокарда появилась на головных уборах трудящихся.
Июльская революция во Франции немедленно отозвалась гулким эхом в напряженной атмосфере Восточной Европы. Едва Абовян успел ознакомиться с топографией того района Дерпта, где жил, как вспыхнула бельгийская революция под знаменем независимости. Едва успел брюссельский Национальный конгресс провозгласить независимость Бельгии, как вспыхнуло «ноябрьское восстание» в Варшаве.
Это было уже не зарево чужих пожаров. Под самым боком прибалтийских провинций, в пределах взнузданной Российской империи, восстал соседний народ. Идеи, воодушевлявшие повстанцев, незримыми каналами проникали в прибалтийские интеллигентские круги. И не только общие идеи восстания — с затаенным дыханием люди следили и за внутренней классовой борьбой восставших. Борьба молодой, добивавшейся полной независимости, буржуазно-демократической Польши, с аристократической, консервативной панской верхушкой, стремившейся лишь к реформам и к соглашению с Николаем I — эта борьба вызывала живейший интерес передовых общественных кругов прибалтийских угнетенных народов. Отказ польского сейма наделить крестьян землей привел под конец к народному восстанию против шляхты — восстанию, которое по своей ярко демократической программе сразу подчеркивало реакционный характер дворянской и земледельческой Польши. Это восстание, как и падение Варшавы, отзывалось болезненно на сознании передовой молодежи Прибалтийского края.
Революция в Польше. 29 ноября 1830 года. Гравюра на меди (музей ИМЭЛ)
Июльская революция всколыхнула также и итальянских патриотов-карбонариев, движение которых к этому времени быстро было обезврежено.
Конечно, все эти обстоятельства непосредственного воздействия на Абовяна могли и не оказать; ни участвовать в них, ни регулярно следить за их ходом он вероятно не мог, его друзья также не были в какой-либо мере связаны с этим движением. Но революции наполняли всю атмосферу первых двух лет пребывания Абовяна в Дерпте, о них говорили, их программу читали.
Все это, разумеется, создавало благоприятную обстановку для развития демократических черт в воззрениях Абовяна.
В Дерите училось не мало поляков и детей польских патриотов. Они несомненно были чрезвычайно взбудоражены происходившим на их родине восстанием, знали его лозунги и беседовали о них.
Среди студентов были не только поляки, но и греки, пережившие недавно свою освободительную войну. Они были руссофилы, но эти люди, пережившие революцию, по-своему понимали руссофильство. Сам Абовян упоминает про двух греков, приехавших из Греции, с которыми его познакомил Паррот.
Трудно верить, чтобы студенты поляки, греки, вышедшие из недр народов, так недавно еще восставших против русского императора и турецкого султана, на глазах которых прошли освободительная война и революция, чтобы они не говорили о народном восстании, о славе вчерашних дней. Они с увлечением рассказывали всем о том великом героизме, который присущ именно им, грекам, полякам, о свободолюбии их народа, сохранившим в памяти великие имена Перикла или Костюшко… Национал-демократическая фразеология всюду сконструирована по одному и тому же образцу.
Что мог Абовян противопоставить этим горделивым разговорам? В своем дневнике он десятки раз регистрирует, как он защищал славу армянского народа, многократно варьирует аргументы, которые он при этом приводил, но современный читатель легко поймет состояние Абовяна, если узнает, что против рассказов о гордых революционных дерзаниях он должен был апеллировать к давно прошедшей сомнительной славе, фантастическим деяниям «святых» юродивых и многогрешных попов, к жалким преданиям о просвещенности и христианских добродетелях какого-нибудь из плаксивых католикосов…
Самолюбие Абовяна вероятно страдало от соприкосновения с историей других народов, уже сложившихся как нации, уже осознавших свою непримиримую вражду с феодализмом, уже предъявивших счет истории и нашедших себе место в современном тесном капиталистическом мире.
Ограничивались ли разговоры только кругом исторических вопросов? Думаю — нет. Во всяком случае, запись, которую Аксель Бакунц любезно прислал мне, запись из дневника Абовяна от 29 сентября 1831 года наталкивает на далеко идущие и смелые предположения: «С господином Швабе… беседа об истории Польши. Сочувственно он меня расспрашивал о правлении нашем, о законах наших, о народе нашем. Его сочувствие к нашей нации. Наше уединение с г. Швабе. Особая беседа наша, после чего при прощании: «Господь да благословит — дело ваше, да благословит бог наше единение и нашу дружбу[6]».
Разговор состоялся за полтора месяца до польского восстания! Какое «дело» имел в виду Швабе — не трудно себе представить. О каком единении говорил этот несомненный поклонник национально-освободительных выступлений против царизма — легко догадаться.
6
Далее Бакунц пишет: «Число таких отрывков из поздних лет я мог бы удвоить, учетверить, но тогда вынужден был бы выписать четвертую часть его многочисленных дневников». А на Абовяна до сих пор национал-демократы клевещут, объявляя его идеологом национальной исключительности! Еще и еще раз не вправе ли мы бросить упрек Армянскому университету, научным организациям Армении, ученым исследователям, самому А. Бакунцу, которые не озаботились за семнадцать лет издать такой богатый источник для истории общественной мысли страны?