Выбрать главу

Что касается полковника Канаровского… Или грека Абадзиди… Это были тоже особые случаи. Так как вообще побегов было много… Но, как правило, все побегунщики кончали на рогоже у вахты. Почему именно на рогоже? Так это, наверное, что-то традиционное, на рогожи клали выпоротых во время массовых экзекуций по деревням, в рогожные кули складывали останки солдат и самоубийц. Рогожа изготовлялась из того же лыка, из которого плели лапти. Новое пыталось подражать старому… Но старое — это великая история, в нем было многое другое кроме лаптей и рогож. Новое действовало избирательно.

Побег же — это прежде всего протест, впрочем, не существует тюрьмы, из которой бы не бежали. Невозможно сбежать только от самого себя, хотя многие протестуют именно против себя. Об одном из таких протестов я и хочу сейчас вспомнить. Так как это был прежде всего протест. Ну а что это такое?..

Все вы, конечно, знаете — это когда кому-нибудь что-нибудь не нравится, и он протестует. Протестовать можно по-разному: можно, например, вопить, бить стекла, бросать бутылки с чернилами, можно рвать на себе и на других одежду и волосы, бросать бомбы, устраивать пожары, обливать себя бензином и поджигаться, нести плакаты или писать толстые романы на предмет исправления мира. Еще можно публично повеситься или кого-нибудь повесить, заморить себя голодом или кого-нибудь другого. Короче, есть множество способов для протеста, собственно говоря, вся юриспруденция — это тоже протест.

Ну, а вот если, например, пришивать пуговицы, да еще в два ряда, да еще иглой из рыбьей кости… Как, по-вашему, это будет протестом? Знаю, многие скажут хоть в три ряда пришивай, хоть в четыре; пусть игла будет даже из корней баобаба или из корней той же самой осины, на которой повесился Иуда Искариот, мало ли на свете чудаков, и какое отношение это может иметь к протесту?

Но все же не торопитесь с категорическим заключением. Все зависит от того, куда пришивать пуговицы, где и зачем.

Представьте длинный-предлинный барак, метров на триста длиной, а в нем уйму всякого народа. Вы удивитесь: почему они не выходят на улицу подышать свежим воздухом? Да потому, что на улице холодно, ветрено, одежонка же взята с воинских складов периода… нет, не времен Куликовской битвы, но времен гражданской войны, это точно. Потому-то эта уйма разных людей протестует. И не только в связи с барачной духотой. Один протестует против соседа слева, другой против соседа справа или сверху, третий и девятый — против холода, против суконных шлемов и шинелей, потерявших цвет и шерстистость, против… Шум, гам, крики. Кого-то бьют. Это тоже вид протеста. А тот, которого бьют, тоже протестует. Плюс жуткая вонь самосада, старых портянок, угольного чада и горелого металла… Света очень много. Но он не сияет он разливается тусклой желтизной.

И вот среди этого содома и какого-то тревожного напряжения сидит на нарах голый человек неопределенного возраста, но точно можно сказать, что ему более восемнадцати и менее семидесяти. Садит, свесив длинные тощие ноги с огромными изуродованными ступнями, рядом молоток и огромный ржавый гвоздь. Голый человек никак не реагирует на шум и вой, с философской задумчивостью пришивает шинельные пуговицы. Такие большие, латунные, с молоточками и звездочками.

Пришивает накрепко, суровой ниткой и при помощи иглы из кости — в два ряда, прямо к голому телу. На ладонь выше сосца, потом чуть ниже на два пальца, еще ниже, ниже и так до самого паха. Потом с другой стороны. Игла, конечно, туповата, и надо применять усилия, но человеку это нипочем, он увлечен делом. Тщательно протянув нитку и смахнув кровь, делает узелок.

Припоминается рассказ об одном летчике. Только что совершивший таран, он выпрыгнул из горящего самолета и повредил ногу. Вот-вот начнется гангрена. Тогда, взяв в руки нож, он обрезает поврежденную ступню. Что и говорить, воля сильная. Но у него же была идея, даже две, выжить и победить.

А этот голый, с пуговицами? Просто до того обалдел и отупел, что не чувствует ничего — ни боли, ни крови. Ему нужно срочно любым способом сменить обстановку. Боль пройдет, а барак с нарами бесконечен, он страшнее боли. И тогда человек пришивает пуговицы.

Грудь и живот у него пухнут и становятся иссиня-багровыми, но человеку на это наплевать. Он аккуратно обрезает нитку и начинает грубыми стежками зашивать себе глаза. Через кожу над бровью и за щеку, через кожу и за щеку — будто пуговицу на ширинку. Но это еще не все. Надо зашить и рот. Губы кровоточат и поддаются с трудом. Но умение и труд, как утверждает народная мудрость, все перетрут.

Пуговицы — это, конечно, фанаберия, так, для вида: застегивать-то нечего, все равно голый. А глаза человеку действительно ни к чему. Чтоб разглядывать черные стены барака или чьи-то рожи, даже свою собственную? Ему все давно опротивело. И рот тоже не нужен. Чтобы громогласно протестовать? Но это же все равно что, идя ко дну, протестовать против глубины бездны.

Покончив с шитьем, он нащупывает молоток и гвозди. Оттянув мошонку, начинает прибивать ее к нарам. На стук молотка собирается толпа. Одни бессмысленно восклицают: «Во дает!» Другие замысловато матерятся, некоторые восхищаются.

В этот момент в барак, тяжело шагая и начальственно поглядывая по сторонам, вступает сам капитан Ревкун, начальник режима. Сапоги у него зеркально блестят. И рожа — на ней гневно-жалостливая гримаса. В барак вместе с ним врывается запах сапог и шипра.

Капитан глубокомысленно разглядывает голого, потом читает лекцию о том, до чего доводит человека пренебрежение к законам.

— Ломако! — зовет режимщик.

Из толпы выскакивает, сняв шапку, некто здоровенный с холуйским лицом. Руки по швам.

— Ломако, вытащи гвозди у него!

Ломако влезает на нары и рукой в брезентовой рукавице шарит меж тощих ляжек, нащупывает гвоздь, расшатывает его и вытаскивает.

— Ломако! — снова командует Ревкун,— В санчасть обормота!

Следуя за капитаном по пятам, четверо несут голого. Тот абсолютно безучастен, хотя и слышит фанфары победы.

Конечно, в больничке пахнет застарелым поносом, карболкой и трупами, но там тихо и можно с головой укрыться тонким одеялом. Можно выпросить пачку таблеток и поплыть в неведомые страны. Можно и… Возможностей много.

И, пришивая пуговицы, тоже можно протестовать.

Полковник же Комаровский был прост и прямолинеен по своей стратегии, но хитер в тактике. И хотя ему было не так уж много лет, не более 45, он был весь седой. Опустив, седую щетину, согнувшись в три погибели, он стал похож на скрюченного болезнями старца… Тем более он просидел 5 из восьми и не обращал на себя чужого внимания… Он, как и Фома, был себе на уме… И вот однажды, когда только начали копать котлован и, углубившись примерно на метр… Комаровский, надрывно кашляя, подошел к тому углу, где у костра сидел один из трех конвоиров… Скрутив цигарку, он просительно взглянул на стрелка.

— Начальник, дай прикурить…

Для того чтобы бросить зеку головешку, солдату надо было встать с чурбака, подойти к костру.

Он пренебрежительно посмотрел на кашляющего старика…

— Подохнешь от курева скоро, а все шмоляешь… Влезай на бруствер и прикури…

Комаровский, кряхтя, наваливаясь животом, влез и взял из костра длинную головешку, прикурил… И вдруг, как фехтовальщик шпагой, сделал выпад горящей головешкой в красную рожу охранника. Тот, ахнув, инстинктивно схватился руками за лицо но в этот момент Комаровский вырвал у него автомат и, сбросив стрелка в котлован, повернул автомат на стрелков. Жестким и сильным командирским тоном приказал:

— Бросьте оружие… Мне терять нечего, одно движение — и смерть.

Литературно-художественное издание

ЮЛИЙ САМОЙЛОВ

ХАДЖ ВО ИМЯ ДЬЯВОЛА

Хайфа 2003

Примечания

1

Сворка — длинный поводок для собак.

(обратно)

2

Чеснок — честный человек (жаргонное выражение).