И замерла, стиснув корягу. Та замерцала мертвым голубым светом. Медленно подняла ногу, угодившую во что-то теплое и склизкое, и жижа выпустила ее с ленивым чавком.
— Мут, — выдохнула Тека, поворачивая освещенное снизу и страшное от этого лицо, — стойте, не ступайте.
Будто в ответ на ее шепот из тишины родился тонкий скрип, а может он и был, повсюду, но такой монотонный, что казался лишь тихим звоном в ушах. Усилился и стал рассыпаться на отдельные звуки, трески, поскрипывания. В нос лениво ударил и червем пополз тяжелый запах старой гнили.
— А-а-а… — сказала Ахатта, поднимая и сразу опуская в складки юбки руку с гнилушкой.
Но на стене догорал, чадя, факел, а поодаль еще один. И желтоватый свет тускнея, лился с потолка. Падал на черные тела, что валялись повсюду, странные, будто вывернутые наизнанку, а после облитые блестящей черной жижей, которая, чмокая, ползала по ним, как живая. И между горбами неподвижных под шевелением тел, по всему полу, устилая его живой неровной плиткой, толкались, блестя круглыми вздутыми спинами, серо-зеленые тельца варак. Лучами из-под бугров выпирали угловатые лапы, увенчанные веерами когтей, длинных, как гнутые иголки.
Сперва женщинам показалось, твари просто валяются, без цели подергивая спинами и когтями. Но приглядевшись, Хаидэ с омерзением увидела, они припали к мертвецам, окуная морды в покрывающую тела черную жижу. И шевелятся в такт, как щенки, прилипшие к соскам суки, когда, приноровившись, хором сосут материнское молоко.
Ее передернуло, рот наполнился кислой слюной, которую невозможно было проглотить, казалось, это уже черная гниль раздувает изнутри щеки и топит в себе язык. Ахатта рядом, не закрывая рта после возгласа, наклонилась, подергиваясь и икая.
«Какая дрянь»… Хаидэ водила по залу обезумевшим взглядом. Упади сейчас камень, раскидывая эхо по дырам лабиринтов, она кинулась бы, крича и рыдая, прямо по скользким спинам, падая в блестящую черную жижу.
Но вместо грохота вдруг наступила настоящая тишина. Скрип умолк. То тут то там раздавалось тихое чмоканье. Твари отрывались от трапезы и поднимали треугольные безглазые морды, водя ими из стороны в сторону.
«Их тоже нельзя ненавидеть»…
Она выпрямилась и закрыла глаза, приказывая себе оставаться на месте. Стояла, стараясь отпустить напряженный позвоночник, ослабить мышцы, стиснувшие сведенные скулы. Рядом скулила Ахатта, моляще и монотонно, краем сознания Хаидэ порадовалась, что та от ужаса, кажется, потеряла способность не только злиться, но и соображать вообще.
«Вот-ледяная-вода. Не видно ее, так-прозрачна. Пере-плетает струи»
…За валуном сидит страж, стережет, чтоб княжна никуда. А скучно. Но на том берегу цветут сливы, тонкие, разбросали ветки, просвеченные солнцем. Цветов так много, что они, как морская пена, захлестнули деревья, и ветерок достает из вороха лепестков запах летучего меда, настоящего, радостного.
Хаидэ теребит шнурок, на котором висит смешной глиняный ежик с глазом-бусинкой. Переступая по горячему песку босыми ногами, скидывает легкий хитон. И оглядывается, смотрит ли на нее молодой мужчина, приставленный сторожить. Не смотрит. Но за прозрачным широким ручьем, с ледяной до мурашек по спине водой, в пенной белизне цветов появляется черный силуэт, высокий, мощный. Солнце блестит на выбритой голове, трогает лучом кончик носа, кладет блик на крутое плечо.
«Нуба!»…
Улыбаясь, Хаидэ раскрыла глаза. Поверх мрачного подземелья, полного тусклого света и блестящих тварей, припавших к мертвым телам, маревом дрожал солнечный день, полный цветов и лепета водяных струй. Как радостен мир, в котором есть такое, и будет такое, пока ее память не умерла. Патахха мудр, мечтая о вечно цветущих сливовых деревьях на берегах степных ручьев. А ей лучше, чем старому шаману, в ее памяти есть любимый.
Касаясь рукой плеча Теки, Хаидэ сделала шаг вперед, осветила пол, покрытый вараками, и бережно отодвигая ногой скользкие тельца, шагнула снова.
— Куда, Тека? Показывай.
Но умелица не открывала глаз. Бычонок висел на боку, обхватив мать толстыми ножками, а руками крепко держа ее шею. Глазел по сторонам круглыми блестящими глазами.
— Тека…
Но женщина замотала головой, часто дыша.
— Тека, — ласково повторила Хаидэ, — прекрасная Тека, матерь Бычонка, сына любимого Коса… Тека моя…
Голова умелицы замерла. Рука, пошевелившись, удобнее охватила ребенка.
— Ковер, — хрипло сказала женщина и замолчала, будто прислушиваясь сама к себе.
— Экий ковер. Новый. Из радости весь. Тут вот беленько. Сливы, да?
— Да, Тека. Весенние.
— Во-от, — умелица повела подбородком. Подняла руку, сжимая гнилушку, и та засветила вокруг неверным голубым светом.
— И синего, тут по краешку, когда утро, то золота идет нитка, я ее умею тащить из морской воды. С рыбами вместе. Рыбы цветные, прыгают, веселыи. Да вот же!
Она нагнулась, светя прямо в треугольные слепые морды, и те опустились. Тека хихикнула.
— Тут еще смешной цвет. Когда Кос меня валял, задирал юбку, сам штаны спустит и рычит. Пугает. А потома говорит, ты, Тека, красавица. Врет ведь.
— Нет, не врет, Тека.
Но та отмахнулась:
— Да знаю сама. Потому и встанет в узор. То славное вранье, он и сам в него верит. Пойдем, что ли?
Они вместе оглянулись на Ахатту, что стояла, мерно качаясь. Умелица плечом отодвинула княгиню и подошла к женщине, повышая голос:
— И ты умеешь, сестра. Вот тута твой цвет ляжет, алый-алый, с зеленой каймой. Узкой, с острым крайчиком.
— Нет, — прошелестела Ахатта, — нет. Он умер, умер. Я виновата, я убила его, ненави…
— А я говорю, не так! Остался он, цвет-то. Да ты сон смотрела сама, вспомни!
У Хаидэ пересохло во рту. Вараки, кивая, подползали ближе, окружая Ахатту.
— Сон?
— Мне баяла, шесть Ахатт, один ковер. А вокруг степь и птицы. Помнишь ли?
— Шесть…
Хаидэ вздрогнула. Шесть. Лепестки злого дурмана, полного темного яда. Шестерка жрецов в тайной пещере. Ладони, сомкнутые для усиления зла.
Ахатта открыла глаза.
— Шесть. Юбки цветные. Мы танцевали. Смеялись.
Тека закивала, обходя и подталкивая подругу вперед. Та шагнула и, оглядываясь, медленно пошла, бережно ступая между мертвыми телами, ползающими тварями и кляксами черного мута.
Яркая степь, май в разгаре, на северных склонах ветер треплет венцы алых цветов, таких нежных — и как не обрываются шесть лепестков, — три вытянуты вверх, а три раскинуты в стороны. Стебли тонкие, два острых листа, как девичьи руки. И — целые поля их, кинутых яркими платками поверх радостной зелени молодой травы, такой зеленой, что кажется — поет. Поет, как изгнанник Абит, бродяга певец, прозванный слепыми людьми Убогом. Поет, умея в каждом найти хорошее. И называя хорошее вслух. Добрая, поет он, кивая Теке, нежная — говорит Ахатте, светлая — обращается к Хаидэ.
Это все я, думает Ахатта, неся перед глазами по сумраку багровой пещеры шесть стройных смеющихся фигур, с одинаковыми лицами, пылающими ярким румянцем. Это я? Ненавидящая себя, измученная, вечно кающаяся и снова совершающая ошибки Ахатта. И вдруг: Ахатта — нежность, Ахатта — смелость, Ахатта — преданность, Ахатта — любовь, Ахатта — жалость. Ахатта — счастье…
— Да, — шепотом говорит она.
И Хаидэ сбоку видит улыбку на голубоватом лице с высокими скулами.
Тека идет впереди, бормоча и улыбаясь своему новому ковру. Оглядывается и кивает сестре Ахатте. Та ступает ровно, тоже с улыбкой, бережно прижимает к себе Мелика. И не забывает взглядом держать Хаидэ, тоже оглядываясь с нежной заботой. А княгиня, неся сына Теренция, идет, шевеля губами, рассказывая Нубе о ярких рыбах, прося, чтоб не уезжал, не надо ей веселых стеклянных рыб, ничего не надо ей без него.
— Не уедешь, — вслух говорит она, уже проходя длинным коридором, переступая через мертвого молодого тойра, у которого половину лица сожрала черная гниль.