Внутренний рецензент (то есть писавший отзыв не о вышедшей книге, а, по заказу издательства, о рукописи с тем, чтобы книга не вышла) обнаружил в романе Семена Резника «осмеивание русских», «цель разоблачить и опозорить не только российские порядки, но и самые характеры и нравственность русских людей», «противопоставление пороков и недостатков русских, их низкого нравственного уровня достоинствам „избранного“ народа». Строки будто не из отзыва литератора, а из разгромно-директивной статьи, доноса, обвинительного приговора.
Впрочем, сами обращения со своими рукописями в различные издательства и редакции едва ли не с самого начала были для Семена не столько поисками возможности опубликовать написанное, сколько психологически значимой системой проб. «…Уехать из страны (а в то время это значило исчезнуть навсегда), не исчерпав до конца возможностей в ней продолжать жить и работать, сохраняя профессиональное и человеческое достоинство, — для меня это было невозможно», — говорит Семен об этой непростой главе своей биографии.
Публицистика Семена Резника и его художественные сочинения, его проза произрастают на одной и той же почве, более того — из одного корня, питаются одними и теми же соками, омываются одними и теми же водами, противостоят одним и тем же натискам непогоды. Обретенный в поисках исторический и документальный материал, мысли, рожденные при его обдумывании и усвоении, требуют реактивного отзыва в слове и вместе открывают простор для работы воображения, требуют воплощения в образах художественных, заново находят себя в прозаическом замысле, сюжете, в особенностях и проявлениях метафорической речи.
Это со всей очевидностью явило себя в историческом романе «Хаим-да-Марья», основанном на изучении порядком забытого к тому времени, когда за него взялся Семен Резник, «Велижского дела» — захватившего годы царствования Александра I и Николая I процесса по обвинению евреев в ритуальных убийствах. (Да и как делу этому было не стать забытым — добавлю в скобках, — если с начала 1930-х годов как в советской исторической науке, так и в печати тема преследования евреев в царской России прочно замалчивалась?) В романе Семена Резника о «Велижском деле» представлена историческая, документальная картина события, раскрыты характеры отдельных его участников; публикуемый в книге роман-фантасмагория (как определил жанр автор) воссоздает психологическую картину произошедшего, исследует внутреннюю мотивацию поступков и побуждений действующих лиц.
Историзм романов Семена Резника не в том лишь, что замысел их берет начало в пространстве минувшего, — понятие историзма здесь более широкое и диалектическое: взгляд из нашего сегодня необходим автору, чтобы оценить взятое в основу сюжета событие в его историческом развитии, в его временной и психологической преемственности. «Описанные события происходили 150 лет назад, но проблематика романа слишком тесно связана с моей жизнью и судьбой моего поколения, чтобы рассматривать его только как исторический», — пишет Семен Резник о книге «Хаим-да-Марья». И своеобразно аргументирует эту историческую преемственность своей работы: «Экзамен на современность роман выдержал еще в СССР, где все мои попытки его опубликовать окончились неудачей именно потому, что издатели понимали, сколь актуально его звучание». (Здесь позволю себе поправить автора — не по существу дела, а «терминологически». Вряд ли в данном случае следует противопоставлять понятия «исторический» роман и «современный»: современность исторического романа не вопрос жанра, а вопрос качества.)
История предлагала избранной Семеном Резником теме кровавого навета всё новые испытания на современность. Зло расходится неудержимо, писал Лев Толстой, «как передача движения упругими шарами, если только нет той силы, которая поглощает его». В сочинениях Семена Резника мы видим это движение зла, когда на пути его не встает сила добра: «велижское дело» (уже как нарицательное) снова и снова воспроизводится в российской истории, то оборачиваясь особенно громким «делом Бейлиса», то предъявляя себя уже в наше постсоветское время при перезахоронении останков убиенной царской семьи, то вмешиваясь в оценки, даваемые сегодняшними российскими политическими деятелями самым разнообразным событиям, происходящим в окрестном мире, то в профанированной эксплуатации «знаковых» фигур русской культуры.
Размышляя о художественных сочинениях Семена Резника, никак не следует пролагать какую-либо границу между ними и его сочинениями научно-художественными, имею в виду книги по истории науки, биографическую прозу. Не распространяюсь здесь о самостоятельном значении и интересе этих трудов, хочу лишь сказать с полной убежденностью об их связи с его романами, повестями, не меньше — и с публицистикой.
«Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная», — писал Пушкин. Заметим: не «занятие» — наука! Известно, что успешная творческая работа преобразует и того, кто за нее берется: автор меняется, пересоздает себя по мере создания своего произведения. Мы уже знакомы с признанием Семена Резника, что одним из главных учителей на поприще его борьбы стал герой написанной и, следовательно, выстраданной им книги — Николай Иванович Вавилов. Обдумывая жизнь и деяния замечательных людей, избранных им своими героями, их научную и общественную позицию, их духовную и душевную работу, постоянные поиски ими истины, ставшие смыслом и содержанием их жизни, Семен Резник, конечно же, совершал путь восхождения, позволявший ему с большей высоты, шире оглядывать поля своих трудов, глубже проникать в суть интересующих его событий и явлений.
Не могу не вспомнить принадлежащую его перу необычную книгу об известнейшем ученом Илье Ильиче Мечникове. Вся книга, от первых до последних страниц, строится вокруг единственной беседы Мечникова с Львом Николаевичем Толстым. Положения этой беседы, которая была и взаимотяготением, взаимоприятием и вместе взаимоотталкиванием, полемикой, где непросто найти точки согласия, прямо или опосредованно сопрягаются со всей внутренней жизнью ученого, его развитием, его движением на путях поисков истины, так же как подготовлены и напряженными духовными исканиями Толстого. Не может быть, чтобы, работая над такой книгой, автор оставался в стороне, на обочине событий, «над схваткой», чтобы все, что обдумывал, претворял в слово, сам не прожил, не пережил, в себя не вобрал, опять же прямо или опосредованно, не взял бы в основание своей жизни и трудов…
Главный герой напечатанного в этой книге повествования о Кишиневском погроме «Кровавая карусель» — в ответ на сконструированные его приятелем вполне достойные планы продолжения жизни произносит только одно слово: «А Кишинев?»
Кишинев для главного героя повествования — рубеж, вся жизнь после него, в его свете приобретает иную окраску, иное содержание и смысл. Это «А Кишинев?» невольно вызывает в памяти, при всей несхожести темы и текста — по существу, знаменитое толстовское «А горы…» В «Казаках», едва въехав на Кавказ, Оленин, куда ни взглядывал, ни поворачивался, что ни предполагал, неотступно чувствовал в себе прочно овладевшее им впечатление — «а горы…»: «Все, что только он видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор».
— Но что мы можем сделать? — возражает герою повествования Семена Резника его доброжелательный приятель. — Что мы с тобой (он подчеркнул это мы с тобой) можем сделать?
Для главного героя «Кровавой карусели» этот вопрос оборачивается иным: «Могу ли не делать?» (даже если по условиям задачи сделать ничего не дано). Впрочем, и не вопросом даже оборачивается — утверждением: «Не могу не делать…»