Затих Нота после той науки, так затих, что решила «Комиссия»: впрок наука пошла. И только через полгода открылось, что Нота тем временем ход подземный из своего каземата ухитрился прорыть, через него сообщался с волей, куда передавал все, что в «Комиссии» происходило, и оттуда получал важные для их дела вести. А весною, как лед на Двине сошел, он и вовсе решился бежать да полтораста верст за одну ночь на утлой лодчонке отмахал. Задумал до Петербурга добраться да самому государю в ноги упасть.
Ноту, ясное дело, изловили и в каземат опять водворили. А Страхов и вовсе озверел после того побега. Шкурин даже и отлучаться не стал из Велижа. Разделал Страхов Ноту Прудкова — чистая получилась работа. Весь, почитай, в кусок сырого мяса превратился еврей. Взмолился под конец Нота, прохрипел с трудом, что Святое христианское крещение желает принять!
Дала ему отдышаться «Комиссия», месяц прошел, пока следы истязаний кое-как затянулись на Ноте, и можно стало прислать к нему священника.
— Какое крещение? — изумился Нота. — Не знаю ни про какое крещение!
Как услышал Страхов о новой коварной еврейской предприимчивости, так схватил плеть и ринулся в Нотину темницу, но Шкурин с кислой гримасой его остановил:
— Черт с ним, пусть в аду жарится нехристь, будем еще нервы трепать из-за трусоватого еврейчика…
Конечно, после всех этих выкрутасов Нота тише воды, ниже травы. Только и он вдруг, повернувшись к писарю, продиктовал показание, предупредив, что если не будет записано все слово в слово, он протокола не подпишет.
— Здесь нет законов, нет правды, — диктовал Нота, — верят распутным бабам. Государь не тех людей прислал. Я только оговорен в убийстве, а вы меня допрашиваете, как разбойника. Это не следствие, а насильное нападение на евреев. Вы научили баб говорить против нас, чтобы истребить всех евреев, потому что если докажете, что мы убили мальчика, то не мы одни, а все евреи будут виноваты! Но мы не боимся вашей неправды. Пусть только дело выйдет из «Комиссии», и с нами ничего не будет, а вас будут судить за то, что делаете все беззаконно!..
Сговорились! Не иначе, как, даже упрятанные в казематы, сговориться сумели евреи, чтобы речи крамольные перед следователями говорить да требовать, чтоб в протокол их вносили.
…Да если бы одно это портило кровь членам «Комиссии».
На запросы-то об убиенных младенцах отовсюду ответы поступать стали, и конфуз один для следователей из тех ответов выходит.
Помещик, правда, один сообщил: точно, бежала от него крестьянка по имени Настасья с двумя сынами малыми, да как в воду все трое канули. Ну, Шкурин со Страховым возликовали безмерно: вот, стало быть, те два мальчика, про коих Терентьева показывает, что на базаре их встретила и к Берлиным заманила! Ан, по уточнению оказалось, что пропажа та у помещика лет на семь-во-семь позднее произошла. Не те, стало быть, были мальчики…
От других двух мальчиков и двух девочек, что в корчме Шолома были замучены, тоже не осталось никаких следов, словно и не жили на свете!
А если и вправду не жили?..
Морщит лоб от великой мозговой натуги подполковник Шкурин, и видится ему, как, брюхо надрывая, приседая от смеха, по ляжкам себя лупцуя, хохочет Хаим Хрипун.
— Ой, не могу, — кричит, — уморили вы меня, господа следователи! Были ли вообще мальчики и девочки те?
Заседает «Комиссия», бумаги молча перебирает. Страхов Шкурину в глаза испытующе смотрит: твоя, мол, затея, флигель-адъютант паршивый! Тоже мне со столичными советами явился! «Широта! Охват!» Вот и расхлебывай теперь твою широту!
Шкурин, однако, глаз не отводит, холодный блеск в них и решимость в лице, даже мягкий округлый подбородок его квадратным сделался, и ямочка, выдающая мягкость характера, вовсе изгладилась. «Не думаешь ли ты, вошь провинциальная, — весь вид его говорит, — меня козлом отпущения сделать? Может, на покровителя своего князя Хованского надеешься? Так не забудь, что мои покровители у самого подножья трона сидят! Ага, заметались, забегали волчьи глазки твои! Испарину ты уж со лба утираешь!..»
И снова добродушен флигель-адъютант Шкурин, снова подбородок его привычные округлые очертания имеет, и на месте своем законном ямочка, выдающая мягкость характера.
— А как вы полагаете, господин Страхов, в чем сила евреев, с коими мы столько лет бьемся, а одолеть не можем? В том, голубчик, что они друг за дружку держатся! Вот и нам, господин следователь, друг за дружку надобно держаться, потому что в деле сем мы с вами одной веревочкой повязаны, и как только поврозь станем действовать, так вернее оба и пропадем.
— Так-то оно так, господин подполковник, — отвечает невесел о Страхов, — только думается мне, что и без того уж мы с вами пропали. Помните ведь повеление государево: «Узнать, непременно, кто были несчастные сии дети. Это должно быть легко, есть ли все это не гнусная ложь». Вот ведь как вопрос поставлен: либо подай детей убиенных, либо ложь все! А ежели ложь, то мы с вами, господин флигель-адъютант, последние олухи, потому как темные бабы нас за нос четыре года водят.
И замолк при этом следователь Страхов, и ничего не ответил ему следователь Шкурин: оба молитвенно руки сложили и взоры свои на портрет государя, что стену ликом своим благостным украшал, устремили.
Государь ты наш, батюшка! Император ты Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая! Ты ж самодержец наш!.. Не вели, государь, казнить, вели слово молвить. Через усердие наше великое, через старание чрезмерное, через бдение наше в угоду высказанным и невысказанным велениям твоим пропадаем теперь! Помилуй, государь, детей твоих неразумных! Неужто, государь, будешь ты суров с нами из-за каких-то паршивых евреев?!
Глава 20
И — словно не государь даже, а Всевышний сам услышал смиренный глас сей. Словно Христос сжалился над заблудшими овцами своими и послал ангела своего ради их спасения и вящего уличения неверных.
Ибо предстал вдруг перед «Комиссией» длинный, тощий, согнутый как вопросительный знак, в рубище рваное, вонючее выряженный, ангел Божий Антон Грудинский.
Обещали мы поведать о нем в самом начале повести нашей — вот и пришла пора обещание исполнить.
Ах, Антон, Антон, голь ты несчастная! Не был бы ты сейчас вовсе Антоном, а оставался бы ты просто Ароном, как нарекли тебя при рождении несчастном твоем. Оставался бы ты, говорю, Ароном, кабы не обычай местечковый еврейский- детей без спроса друг на дружке женить. Нареченную-то свою Хасю ты ведь только под хулой впервые и увидал. Выгодную сделку отец твой — голь перекатная — с отцом невесты твоей заключил, ибо вместе с Хасей отошла к тебе и торговля скобяным товаром. Только — увидел ты Хасю под хулой, и отшатнулся в диком испуге, и не мила тебе стала торговля скобяным товаром. Лицо-то у Хаси красное, мятое, как жеваный помидор; глазки жиром заплыли, нос, словно кукиш с маслом, лоснится, и зуб кривой желтый изо рта высунут.
Ладно, к жеваному лицу Хасиному ты бы как-нибудь притерпелся, Антон, то есть тогда еще просто Арон, да пищи стала от тебя Хася требовать.
Детишек горазда оказалась Хася рожать, подзатыльников им раздавать; дом на себе держит да торговлишку скобяным товаром в лавчонке ведет. Ты и оглянуться не успеешь, Арон, как новый ребятенок писк поднимает, рот огромнейший разевает. А скобяным товаром, Арон, ребеночка-то не накормишь.
Ну, Хася твоя, Арон, не промах, Хася с товаром кой-как управляется, да детишек кое-как кормит, да и ты, Арон, тоже не голоден. Только сердится Хася на тебя, велит и тебе пищу для семейства добывать. А где тебе пищи добыть, когда ты такой длинный и нескладный, и руки у тебя словно из глины вылеплены, все из них вываливается.
Пыталась Хася тебя к торговле скобяным товаром приспособить.
— Хоть какая-то польза, — говорит, — чтоб от тебя была.
Ну, торговал ты, как всякий торгует, только выгнала тебя Хася из лавки через четыре дня.
— Чтоб мне, — кричит, — столько грехов на том свете насчитали, сколько прибыли твоя торговля принесла!