Выбрать главу

А вот четвертый преступник настолько закоснел в еврействе своем, что все старания и увещевания как будто ударяли в глухую стену.

— Бери меня, — гордо сказал еврей палачу и лег на доску для четвертования.

Но тут, по призыву одного из священников, многотысячная толпа пала на колени с молитвою, а другой священник воскликнул, обращаясь к нечестивцу:

— Взмолись хоть теперь к Богу и промолви: «Боже Авраама, Боже Исаака, Боже Иакова, смилуйся надо мной и дай мне по благости твоей нужное теперь просветление!»

Услышав, что ему предлагается вознести молитву своему старому иудейскому Богу, преступник повторил слова за священником, возвел глаза к небу, и тут произошло нечто, что привело толпу в неописуемый восторг. Еврей попросил, чтобы его поставили на ноги, и согласился принять крещение.

А мерзкий труп повесившегося раввина палач, согласно приговору, привязал к конскому хвосту, проскакал на лошади с волочащимся сзади трупом через весь город, а затем сжег на костре, а прах развеял по ветру.

А еще в Заславе разбирательство было. Нашли два крестьянина мертвое тело, в болото втоптанное да кучами мусора прикрытое. Народ, как водится, сбежался смотреть, и евреи тоже в толпе. Попович один и сказал им:

— Ваше это дело, жидовское дело!

Стали евреи поповичу возражать, да разве поймешь их? Все вместе кричат, руками размахивают, друг друга перебивают. Такой гвалт подняли — хоть уши затыкай!

Ну, их тотчас похватали да под стражу засадили. Тут один из них, Зарух Лейбович, призвал подстаросту и говорит:

— Зачем мне подвергать себя мукам? Все равно придется все рассказать, так я лучше сразу и расскажу. Я давно мечтал о счастье стать католиком, только случая подходящего не было, а михневский арендатор Гершон Хаскелевич, у коего я служу, мне уж три года жалования не платит. Так я вам всю правду скажу: это он христианина убил.

Пятерых евреев судили вместе с Зарухом Лейбовичем. Долго отпирались те четверо, однако под пытками сознались: и Гершон Хаскелевич, и Мошно Мейерович, и Лейб Мордкович. Один только престарелый Мордко Мордкович через все пытки прошел, но не сознался ни в чем, и даже когда сын его Лейб сказал ему на очной ставке: «Отец! И ты был в деле убийства покойного Антония!», то он продолжал во всем запираться, лишь опустил долу глаза.

Но суд не посмотрел на запирательства злодея. За пролитие христианской крови постановлено было посадить старика живьем на кол и оставаться ему на том колу до тех пор, пока птицы не съедят его тело и не распадутся его бесчестные кости. А если кто осмелится спрятать его кости, говорилось в приговоре, и предать их погребению, то будет подвергнут такой же каре.

Ну и с теми обвиняемыми, признались которые, суд не лучше обошелся.

С Гершона Хаскелевича палач четыре полосы кожи содрал, затем сердце из груди его вынул, разрезал на четыре части, прибил каждую из них гвоздями к столбам и столбы эти расставил вокруг города с четырех сторон. Голову же его посадили на кол и внутренностями тот кол обмотали.

«Все это, гласил приговор, должно висеть до тех пор, пока не будет съедено птицами; костей же его никто трогать не должен. А кто бы осмелился предать их погребению, тот будет той же смертью казнен».

Что же касается Лейбы Мордковича, то ему, сказано в приговоре, следовало бы рвать тело раскаленными щипцами, вынуть глаза, вырвать язык, пригвоздить к столбу. Суд, однако, проявил к нему милость — вероятно, за донос на собственного отца. С него только содрали две полосы кожи, после чего четвертовали, голову посадили на кол и кол обмотали внутренностями.

Ну, а главного доказчика Заруха Лейбовича суд вовсе признал невиновным и от наказания освободил.

А вот в Житомире дело случилось — уж совсем подстать Велижскому по размаху его. До тридцати евреев по нему проходило, только не чикались с ними, как в Велиже. 24 апреля младенец пропал, а 29 мая казнили последних виновников. Тридцать пять дней ушло на следствие, суд да на исполнение приговора! А ведь одиннадцать различных районов было охвачено следствием!

Все как обычно началось: перед пасхой у шляхтича ребенок четырехлетний пропал. Опечаленный отец отправился в костел и упал ниц перед чудотворной иконой Пресвятой Девы, да так и пролежал перед ней всю обедню. А потом встал и в беспамятстве, как бы ведомый какой-то силой, пошел он прямиком в рощу, меж деревьями, не разбирая дороги, шел и прямо на куст наткнулся. Под тем кустом и нашли тело замученного ребенка. А поскольку к несчастному отцу еще сотня лиц присоединилась, то все они чуду тому необыкновенному стали свидетелями.

Епископ Салтык самолично расследование начал, да и установил в тот же день (в тот самый день!), что похитили ребенка, конечно же, евреи, продержали у себя всю субботу, а как кончился их шабаш — приступили к истязанию. Раввин Шмайер проколол ему левый бок перочинным ножом несколько ниже сердца, затем прочел какую-то чертовскую, а вернее, богохульную молитву, а другие безбожники, пока он читал, небольшими гвоздиками младенца кололи, да кровь из него выжимали из всех жил в особую чашу, да попеременно истязали, загоняя ему под ногти тонкие гвозди, и каждый стремился принять позорное соучастие в гадком злодеянии.

Как стало о всем том простонародью известно, так проявилось такое усердие, что всех житомирских евреев чуть было не вырезали, и много хлопот выпало на долю епископа, чтоб пыл христианский несколько охладить.

А тело убиенного младенца долго в костеле оставалось; но не подвергалось тлению, и вместо зловония особый приятный аромат от него исходил. И аромат этот паче всяких иных улик евреев изобличал.

Потом епископ в суд дело передал, а суд, для полного исследования гнусного деяния злостных убийц, а также еврейского неистовства, затверделости сердца и упорства ума в отрицании своей виновности, постановил, как водится, упорствующих обвиняемых подвергнуть троекратной пытке, после чего вынес решение.

Милостив оказался суд: только шестерых из тридцати обвиняемых приговорил к четвертованию. Казнь, как всегда, вылилась в большой праздник. Сперва шестерых привели на рыночную площадь в самом центре города. Руки им обложили облитыми смолой щепками и обмотали до локтя паклей, а затем подожгли ее. Потом долго вели всех за город, к месту казни. И все это время пакля горела, облитые смолой щепки медленно тлели, и руки ведомых на казнь — обугливались.

При большом стечении народа с приговоренных содрали по три полосы кожи, потом отрубили руки и ноги, тела четвертовали и отдельные четверти каждого тела развесили на кольях…

— Интересуетесь, когда все это было, господа? — окончив переводить подробности, вкрадчивым голосом спросил Петрища. — Житомирское дело — 1753 год, Заславское — 1747־й, Ступицкое и Красноставское — 1759-й и 1760-й. А сейчас у нас, стало быть, 1829-й. Я же говорю — на памяти отцов-дедов наших. Да-да, господин Шкурин, в эпоху Вольтера, Дидро, Руссо, коих, как вам известно, государыня Екатерина высоко чтила.

— И все же это варварство, господин учитель, — попытался возразить Шкурин. — Эти ужасные казни… И пытки! Разве пыткой можно доказать истину?

— До-ка-зать?! — Петрища не повышает голоса, но весь напруживается, и взгляд его цепко впивается во флигель-адъютанта. — А вера, господин подполковник, на что? Вера народная? Этак вы еще доказать потребуете, что Иисус был непорочно зачат от Духа Святого и что он воскрес во плоти из мертвых!.. Вот это ваше «до-ка-зать» и подрывает веру христианскую, а с верой — и нравственность народную!

— Но позвольте! Причем здесь непорочное зачатие и прочие догматы веры! Мы же с вами про судебные дела говорим. Суд ищет виновных, ему доказательства нужны: кто, когда, зачем, при каких обстоятельствах?