— Ась? — выстреливает Авдотья.
— Я говорю, — кричит Страхов, и лицо его опять багровеет, — что нам все известно! Призна́етесь и всю правду покажете, государь вас простит. А не признаетесь — и себя, и хозяев погубите.
— Ась? — снова выкрикивает Авдотья.
— Я те покажу — «ась», — взвизгивает, как ужаленный, Страхов.
И вот уж Авдотья опять на полу лежит, руками лицо прикрыть старается, а он стоит над нею и отирает кулачок батистовым платочком.
Тихо постанывает на тюремной койке своей Авдотья. Сплевывает сквозь разбитые губы остатки гнилых зубов, думает, думает, до боли напрягаясь от непривычки к мозговой работе.
Да, этот следователь — не какой-то лакей при господах Норовых.
Ежели задумал он Ханну Цетлин да мужа ее Евзика да дочку их Итку загубить (Итку особенно жалко Авдотье, сама же ее вместе с Маланьей своей растила), так он, стервец, все одно их загубит: вон ведь какую силищу забрал. А ей, Авдотье, прощение обещает. Вот и соображай, как тут быть. Упираться дальше — их все одно не выручишь, только себя вместе с ними погубишь. А показать, что ему надобно, тоже нельзя — не по-Божески. Тварь подлющая Maрья Терентьева: в какие дела Авдотью задумала впутать…
— Ась? — отчаянно выкрикивает Авдотья на новом допросе, заранее голову в плечи вжимая и локтем стараясь прикрыть лицо, но Страхов устало машет рукой:
— Уведите глухую тетерю. Мозги, видно, высохли у нее давно. Ни черта ей не втолкуешь!
И забыл про Авдотью следователь Страхов…
День проходит, второй, третий… А там и вовсе счет дням потеряла Авдотья. Утром засовы гремят, ей кружку кипятку да краюху хлеба приносят. Вечером тоже гремят засовы, и опять хлеб да вода. А в промежутках — тишина, как в могиле. Скоро уж день с ночью стала путать Авдотья, ослабела настолько, что круги стали плавать перед глазами и уже вставать ей трудно с койки своей. И вдруг — опять приходят за ней, и опять Страхов — ни дать ни взять, тот лакей — утирает кулачок тонким батистовым платком. Где найдешь на такого управу?..
Авдотья ить тогда к барину, самому Норову, в ноги бросилась: защити, мол, батюшка, обрюхатил меня твой лакей да на мороз теперича гонит. Ну, барин лакея позвал, да тот глянул только волчьими глазками на Авдотью и отвернулся.
— Не знаю, — говорит, — этой бабы, откелева взялася и ко мне навязаться хочет.
Рассмеялся на те слова молодой барин Норов:
— Ну и шельмец же ты, братец, — сказал. Тем дело и кончилось.
А на этого — кому жаловаться станешь? Вон как за столом своим восседает!.. Руки на столе, пальцы переплетены, ноготки лаком так и поблескивают.
— Итак, Авдотья Максимова…
— Ась? — выкрикнула Авдотья.
А как подскочил к ней следователь, как замахнулся маленьким своим кулачком, она зажмурилась в страхе, выпалила, опережая его:
— Постой, батюшка, постой бить!..
Ну, и припомнилось ей… Так ярко припомнилось, что сама дивилась потом, как это могла такое забыть… Ну да, в тот самый год, когда солдатский сын пропал, а может и в другой год — этого точно не вспомнишь, как раз на Святой неделе, прибиралась она в комнате своей хозяйки Ханны, да случайно заметила в углу, за спинкой кровати, беленького мальчика. Стоял он там, тихо всхлипывал да кулачками глазенки тер. Что за мальчик, откуда взялся, куда потом подевался — этого Авдотье неведомо. Но — был мальчик!
С облегчением опустился Страхов в кресло и на спинку откинулся. Ну, наконец-то! Начало положено. А он уж отчаялся добиться чего-нибудь от безмозглой старухи. Но — терпение и настойчивость! — это в их деле главное. Нет, не зря благодетель князь Хованский из всех губернских чинов его отличил и к делу сему многотрудному приставил. Страхов дело знает! Страхов не подведет. Расколол-таки глухую тетерю. Она, конечно, немногое показала, да для начала довольно. Зацепилась коготком птичка — теперь уж не выскользнет. Немало еще придется Страхову кулачком поработать, но теперь все скажет ему Авдотья — и про то, как ребеночка мучили и убили, и как сама она в том деле участвовала, пособляя кровожадным евреям.
Ну, вот, главное сделано! Осталось только с возможной подробностью воссоздать картину страшного злодеяния. Пустяк то есть самый остался!
Тут уж как по маслу идти все должно. И по закону. Потому как рукоприкладствовать закон запрещает, и не Страхову же супротив закона идти. И так уж он сколько платочков батистовых извел!.. Теперь с этим покончено. Спокоен Страхов, выдержан, деликатен даже.
Допрашивает Страхов Марью Терентьеву, опахалами ресниц на него хлопающую, а писарь все тщательно за Марьей записывает. Потом Авдотью Максимову допрашивает Страхов, она испуганные свои глазки таращит, ухо ладонью оттопыривает, на каждый вопрос громкое «Ась?» выстреливает, а писарь скрипит, все за нею записывает. Потом опять Марья Терентьева. И снова Авдотья Максимова.
Страхов спрашивает — они отвечают. С писаря ручейками пот бежит — утереться некогда. Лицо красное, кончик языка высунут, перо поскрипывает. Усерден следователь Страхов — помощника своего не щадит. Пишет губерния, дело бумагами полнится, от важности раздувается.
По ночам следователю ленты орденские снятся, губернаторская дочь под фатой смотрит глазами Марьи Терентьевой; гремит музыка, люстры горят хрустальные, золотом мундиры сияют, воздушные платья на благоухающих тонкими духами дамах. Придворный бал в Петербурге, и он, Страхов, Марью Терентьеву в кадрили ведет. Государь ангельской улыбкой своей улыбается и вдруг громко спрашивает испуганным голосом Авдотьи Максимовой: «Ась?»
Эх, далеко еще ему до придворных балов да губернаторской дочки! В экую глухомань заслал его благодетель ненаглядный свет-князь, он же будущий тесть! До чего же глупые попались бабы!
Опять на допросе Марья Терентьева. А за ней Авдотья Максимова. А затем Марья Терентьева. И снова Авдотья Максимова. Писарь потеет, перо скрипит, бумага на бумагу ложится, дело полнится, да вперед не движется. Потому как, если верить Максимовой, то малец в один день помер, а если верить Терентьевой, то в другой. Если верить Максимовой, то труп его от Цетлиных выносили, а ежели верить Терентьевой, то от Берлиных… Максимова трупик от крови отмыла, одела, да с двумя евреями в бричке вывезла. Это — если верить Максимовой. А если Терентьевой верить, то она да Максимова без брички и без евреев все сделали. Трупик из дому вынесли, камень на шейку его повязали да в колодце утопили.
А тут еще под рукой бумаги прошлого дознания лежат, будь они неладны. Ведь если бумагам тем верить, то мальца у дороги в лесу обнаружили, а вовсе не в колодце.
Еще, когда мучили, так ему «уд детородный» по самый мешок изверги-евреи оттяпали. Это — если верить Марье Терентьевой. Ну, а если бумагам тем верить, то на кончике уда лекарь темное пятнышко углядел — как бы от натертости ляжками. Был, значит, уд на самом что ни на есть положенном ему месте! Еще кровоподтек на затылке, да нос приплюснут к губам, а губы прижаты к зубам. Это — если верить бумагам.
— Так как же, Авдотья, все это объяснить?
— В опасении, чтобы он не закричал, ему перед тем, как из дома вынести, рот да нос шарфом закрыли, да на затылке узлом завязали, — пяля поросячьи глазки, поясняет Авдотья Максимова.
— Значит, он еще живой был? — спрашивает Страхов.
— Ась? — выстреливает Авдотья.
— Живой, спрашиваю, был? — кричит Страхов.
— Живой ище, как не живой! По пути он от шарфа того и задохся, сердешный, — отвечает Авдотья, и пот прошибает теперь не писаря, а самого Страхова.
Бабе-то глупой легко, а каково ему, следователю, если в дело уже вписано, вшито, пронумеровано собственное Авдотьино показание о том, как труп она обмывала да в бричку укладывала… А теперь вот, пожалуйста — живого вывезли…
Одно спасение Страхову — вечером, после тяжких трудов, с умным образованным человеком потолковать.
Глава 10