Выбрать главу

Весь, не весь, а улица целая уже занята казематами. Ее и перекрестили в городе: вместо Ильинской (к Ильину храму ведет) Тюремной теперь называют.

Только — не сознаются евреи!

Твердят одно: если бы и замыслили какое-нибудь злодеяние, пропойных баб в компанию бы не брали.

А Хаим Хрипун, этот хитрый предусмотрительный Хаим, даже насмешничает над следователем! Под плетью только зубами скрежещет, а как поднимется, гремя цепями, с вымазанной кровью скамьи, так ухмыльнется белыми губами.

— Всю, — говорит, — Талмуд-Тору я превзошел, а никогда не встречал указаний, чтобы из человеческой крови можно было делать какое-нибудь употребление.

Слишком хитер ты, Хаим, со своей Талмуд-Торой! Только следователь Страхов хитрее. Строг следователь, но справедлив, жидовские козни за версту чует. Ну-ка, как заговорите вы, когда вас лицом к лицу с доказчицами поставят?

— Итак, Терентьева Марья! Вы утверждаете, что евреи обратили вас в свою веру.

— А как же батюшка! У меня ноги все еще болят, как проходила через их жидовский огонь.

— В три года твои обожженные ноги не могли зажить! — кривится в усмешке уличаемый Янкель Черномордик по прозвищу Петушок.

«Ага! — записывает в протокол следователь. — Можно не сомневаться в его соучастии в преступлении».

— Итак, Авдотья Максимова! Вы утверждаете, что лекарь Дениц Орлик колол младенца светлым металлическим предметом.

— Ась? — вскрикивает Авдотья. — Он командовал, а все кололи.

— Ой! — брякает оковами Орлик. — Что такое она говорит! Я могу только кричать «гвалт»! Она завтра скажет, что я еще кого-то загубил!

«Не знает ли Максимова и о других его преступлениях?» — записывает следователь.

— Итак, Евзик Цетлин! Доказчицы смело и подробно показывают против вас.

— Я и сам вижу, что они показывают смело и подробно, — подавленно отвечает Евзик, опустив голову.

«Так и есть! — решает следователь. — Он полностью признался в своем участии».

А это ведь только слова, коими преступники себя выдают!

А что такое слова? Что значат голые слова! Надо же слышать эту гамму интонаций, видеть эти еврейские жесты. А какое богатство мимики в проходящих перед следователем лицах!

Вот Ханна Цетлин. Она как полотно бледнеет при одном виде доказчиц! А как они говорить начинают, так она всем телом дрожит. Один раз без чувств грохнулась. Разве все это не уличает ее сильнее всяких слов!

А Славка Берлин — эта наоборот! С какой злобой, с каким остервенением отвечает на обвинения Максимовой! Одна эта злоба, от которой она вся в лице изменилась, явным образом обнаруживает ее соучастие.

Страхов ей так и сказал:

— Ты в зеркало на себя посмотри, как исказилось твое лицо. Сразу поймешь, что запираться тебе бесполезно: все одно, вина твоя на лице написана.

И подал ей зеркальце. Она посмотрела, так пуще прежнего лицо ее перекосилось. Но — упорная же еврейка!

— Все, — говорит, — показания против меня есть одна неправда!

А Евзик Цетлин, муж Ханны Цетлиной! Как только взглянул на Терентьеву, так сразу встревожился, побледнел весь, словно покойник, и стал лепетать дрожащим голосом, что отроду эту бабу не видел.

А чего, спрашивается, пугаться, ежели не видел?

Марья-то, Марья-то молодец какая! Как начала рыдать и стенать, и в злодействах каяться, и сильными уликами его уличать. А он все отпирается, да в страхе на дверь озирается, точно боится, что кто-то вдруг войдет и окончательно его изобличит.

Тут Марья рыдать перестала, слезы утерла, подошла к нему, да как рванет за бороду:

— И ты правду говоришь?

— Зачем ты бороду дерешь! — кричит в испуге Евзик.

И добавляет к вящему своему уличению:

— Я не говорю, что я правду говорю, я говорю только, что я ничего не знаю…

И вдруг стал что-то несвязное выкрикивать, да так натурально, что следователю показалось, будто он умом тронулся. Дело даже особое пришлось завести: о сумасшествии Евзика Цетлина. Лекаря Левена для освидетельствования пригласили. И — пожалуйста! Признан нормальным!

Нет, с ними строгость, одна только строгость надобна.

Вот Ицка Нахимовский тоже на сумасшедшего стал похож. Два года Страхов в одиночке его продержал, так он от всякой тени шарахается. Ну, сжалился над ним Страхов, на прогулки стал выпускать. Однажды ворота были открыты, надзиратели зазевались, и Ицка этот за ворота прошмыгнул. Никто не заметил того — запросто мог убежать! И что же? Сам вдруг остановился да назад в острог воротился!.. Надо же такую еврейскую предприимчивость предпринять! Скажите после этого, что он не помешанный!.. Ан, лекарь Левен свое дело тоже знает. Обследовал Ицку и признал одно пустое притворство!

А то еще раз чуть не разжалобился Страхов.

Итку Цетлину все три доказчицы дружно уличали. Молоденькая совсем эта Итка, дочь Ханнина, хорошенькая. Слушая уличения, держалась твердо сперва, а потом — как брызнут слезы у нее из глаз и рыдания из груди как прорвутся!.. Упала на колени перед Максимовой да башмаки ей давай целовать.

— Авдотьюшка, — кричит, — миленькая, за что же ты на меня такое наговариваешь, за что молодость мою губишь, грех на душу берешь? Ведь ты же в доме у нас как родная жила, меня с пеленок нянчила, я же на руках твоих выросла. Бога надо помнить, Авдотьюшка! Ты ведь старая уже, помирать скоро, а Бога ты позабыла. До этих двух баб мне дела нет, потому что не знаю я их. Но ты-то как можешь? Если б сама не слыхала от тебя, так никогда бы не поверила. Неужели я только тем и занималась, как ты говоришь!

Замолкла, да так и осталась лежать на полу без чувств. И главное, так натурально — у любого сердце дрогнет. У Максимовой подбородок так и прыгает, да и сам Страхов не знает, куда глаза спрятать, нервно бумаги на столе перекладывает… Отпустить, что ли, еврейку, думает. Мала ведь была еще в тот год, когда солдатского сына убили. Если и видала чего, могла ведь не понимать.

Вечером поделился Страхов мыслью своей с учителем Петрищей. Тот крепко задумался, сидит ссутуленный, бороду нежной рукой не оглаживает, а теребит. Потом говорит вкрадчивым своим голосом.

— Правы вы, господин Страхов, тысячу раз правы в желании вашем христианское милосердие проявить, и я, как христианин, всячески доброту вашу одобряю и пуще прежнего вас за оную уважаю. Так бы и следовало вам поступить, кабы не еврейское было дело. С этими же нужен принси́п! Великую непоправимую ошибку сделаете, если отступите от принси́па. Сами видите, как упорно они отрицаются. Вы девицу по милости своей освободите, а они христианское милосердие ваше по-своему истолкуют и только сильнее духом своим жидовским воспрянут. Да и что может девица сия представить в свое оправдание, ежели по совести рассудить? Ничего, кроме собственных уверений.

Нелегко Страхову с Максимовой. Вообще-то она смела, но как с кем из Цетлиных сводишь ее, так сразу робеет Авдотья, все на следователя оглядывается. Уж он ее так настращает перед очной ставкой, что будь она каменной — и то все, что требуется, показала б. Ан, неспокойно Страхову! Все-то она «Ась?» выкрикивает, да на лавке ерзает, да на следователя озирается!

Правда, Евзика Цетлина она здорово уличила! Он, как и дочь его Итка, ушам своим долго не верил, что Авдотья, служанка его, может против него говорить. А как поверил, так завопил благим матом.

— Я не в силах удержаться от злобы, — кричит, — потому что если ты у меня в доме жила, и можешь так драть мне глаза, то всякому другому ты их совсем выдерешь.

А Янкель Черномордик по прозвищу Петушок от сильных улик Авдотьи Максимовой, противу него доказанных, в такое глубокое отчаяние пришел, что только бледнел и краснел и бормотал: