Или какой-нибудь умник вопить по сему поводу начнет: головотяпство, измена, подрыв государственной мощи! Закон, мол, велит еврейскими рекрутами войско, а не кладбища пополнять…
То-то и оно, умник, что между строк читать не умеешь. Ведь вовсе даже и не надобны евреи для государева войска, потому как только измен и неприятностей всяких от коварных жидов ожидать надобно. И школы те учреждены вовсе даже не для военной, а для богоугодной надобности. Чтоб из жиденков добрых христиан делать! Тут цель великая: перековка и переплавка душ! На добровольных началах, конечно, потому как у нас на Руси все добровольно: один добровольно на ноготок взбирается, другой добровольно ему кишочки выдавливает.
В школах-то тех порядки заведены строгие, и добровольные мастера дело свое разумеют. Жиденков муштруют с примерным усердием, голодом их вымаривают и секут, конечно, сил не жалеючи.
Встаешь — бьют, учишься — бьют, обедаешь — бьют, отказываешься гнилую капусту есть — бьют, а поел гнилья и животом заболел — вдвойне бьют. О том, что болеть дозволяется, в законе не записано.
По субботам детишки полы моют в казармах. Бог иудейский запрещает им по субботам работать, да ведь до Бога высоко, а унтер — вот он, с розгою за спиною стоит. Выстраиваются в шеренгу детишки, по команде кальсоны холщовые выше колен подворачивают, потому как кальсоны казенные, их беречь надобно; по связке жестких прутьев каждый получает и, ползая на голых коленках, ребенок прутьями теми и опилками должен свою полоску пола оттереть. А унтер сзади расхаживает, зорко за каждым следит да, чтоб усерднее терли, ласково по плечам, по спине, по заднему месту розгой постегивает… Стараются детишки вовсю, кожу на голых коленках, по опилкам-то елозя, до кости самой сдирают. Потом короста покрывает колени, гноятся они, а если заикнешься про то — живо тебе полсотни ударов отсчитают… А ночью, когда все улягутся, главное и происходит. Возьмет унтер двух-трех детей да на саднящие колени у койки своей поставит. Сам лежит, а дети на коленях стоят. Час стоят, другой, третий…
— Дядь, отпусти! — попросит один несмело.
— Примешь, жиденок, христианскую веру — отпущу, — лениво отвечает унтер. — Токмо шоб добровольно мне…
Чу, а кто примет добровольно, тому новая обмундировка, и пряники медовые, и от тяжелой службы и битья полное освобождение; и самое сладостное — медовых пряников слаще! — право товарищами своими с того дня помыкать…
Вот она в чем, главная мысль, запрятанная между строк! Зловредный народец преобразовать через его детей! А для того детей тех с малолетства, пока не набрались еще полностью пагубного еврейского духа, от родителей отымать да в христиан добровольно переделывать. И потому пущай хоть девять из десяти еврейских рекрутов подохнут, зато из десятого примерный солдат и христианин получится. Вот как понимать надобно мудрое государево «уравнять»! Любой полковой ротмистр, да и унтер, да и ефрейтор так именно и понимает. Что же говорить о подполковнике Шкурине, во флигель-адъютанты пробившемся!
Ты, Хаим Хрипун, Талмуд-Тору всю изучил и думаешь, что всякого можешь перехитрить! Чет, Хаим. Не для того подполковник Шкурин сотни верст из столицы скакал, чтобы теперь под твою дудку плясать. Опять же, про генерал-губернатора князя Хованского не забывай, коему представиться подполковник в Витебск завернул. Это при прежнем государе всякие утонченности да иносказания в цене были; теперь же только в законах иносказания. Теперь-то и при дворе о многом с солдатской прямотой говорится, а в провинции и подавно. Незачем князю Хованскому в кошки-мышки с флигель-адъютантом играть; куда как проще прямо объяснить, что молодому следователю Страхову, который с примерным старанием труднейшее еврейское преступление распутывает, он, князь, самолично покровительствует, и не критики его действий, а деловой помощи от столичного эмиссара ждет.
— Поезжай, поезжай, голубчик, — закончил генерал-губернатор аудиенцию, переходя на фамильярное «ты». — Нелегко молодому чиновнику воевать с целым полчищем еврейским. Скользкие они, как лягушки — это я по своему опыту знаю. Кажется, уж ухватил их, ан нет: выскальзывают! Они у меня вот где сидят! — и попилил князь Хованский ребром княжеской ладони своей по крепкой княжеской шее своей.
Чего же ты хочешь, Хаим? Чтобы ради тебя и Талмуд-Торы твоей флигель-адъютант Шкурин против ветра плевал и блестящей придворной карьерой рисковал?
Скажу тебе по секрету, Хаим, с ней и так не полный порядок — с карьерой то есть. Брат есть старший у Шкурина, он в генералах давно. Послали его крестьянский бунт усмирять в одном из питерских уездов. Ворвался он с молодцами своими в деревню да, не долго думая, дотла всю спалил. И, почитая сие за доблесть великую, молодецки о подвиге своем самому государю отрапортовал. А тут выяснилось, что бунтовала совсем даже другая деревня. Словом, небольшая ошибка случилась у генерала Шкурина. С кем не бывает! Не ошибается тот, кто ничего не делает — это тебе, Ха-им, должно быть известно. Только государь возьми и разгневайся. Даже высочайшее замечание приказал генералу Шкурину сделать за учиненное самоуправство. То, что деревни он перепутал, государь ему милостиво простил: ошибка у каждого произойти может. Однако бунтовщиков, оказывается, по-отечески учить надлежало, розгой то есть, а не пожаром!
Ну, у нас на Руси брат за брата не отвечает, Хаим, — ты это знаешь. Однако хмуриться стал изволить государь на флигель-адъютанта своего Шкурина. Как увидит, так про брата его вспоминает и — изволит хмуриться.
Шкурин видит — карьера его рушится на глазах. Что делать? Он к благодетелю своему барону Дибичу бросился — спаси и помилуй. Тот и подсказал государю в Велиж его послать.
— Надобно тебе, подполковник, — объяснил Шкурину, — с глаз государевых на время убраться. Пусть неловкость брата твоего немного забудется. Велижским делом государь сильно изволит интересоваться, так что тебе не только можно там пересидеть, но и отличиться немалый шанс имеешь.
Вот он, подполковник Шкурин! Сидит против тебя, Хаим Хрипун, рядом со следователем Страховым. Полное розовое лицо его гладко выбрито и пышет здоровьем; усы аккуратно подкручены, как положено тому, кто при воинском мундире состоит. Глаза искрятся весельем, а ямочка на округлом подбородке выдает доброту и мягкость характера. При эполетах, золотом шитых, при аксельбантах и орденах восседает подполковник, чтобы большее на тебя, Хаим, произвести впечатление — не то что этот тщедушный волчонок Страхов в потертом зеленом сюртучке с тусклыми пуговицами и без всяких отличий.
Безукоризненно вежлив подполковник Шкурин, предупредителен, «вы» тебе говорит и не то что рукоприкладства не позволяет себе, а даже голоса никогда не повысит. Опять же, субботы и прочие еврейские праздники уважает.
Уж как настрадались из-за праздников этих евреи! С рыданиями молили пухлогубого Страхова, руки целовали ему, чтоб только не понуждал к святотатству. Нет, он нарочно по субботам да праздникам еврейским протоколы допросов подписывать заставлял. Часами на коленях держал несчастных, ногами топал, бил по кривым еврейским носам маленьким своим кулачком, с плетью набрасывался в бешенстве. Сам измучается, жертву свою мучаючи. Ничего не добьется, конечно, потому как правоверный еврей удавить, зарезать, на куски разорвать себя скорее позволит, нежели в Божий день какую-нибудь бумагу подпишет. Но — упорен следователь Страхов, в другую субботу новую жертву мучает.
— Фи! — поморщился на все это флигель-адъютант Шкурин, распространяя запах французских духов. — Фи, господин Страхов, зачем подавать повод к лишним жалобам и нареканиям?
Зато записочки твои, Хаим, подполковник Шкурин вместе со Страховым перед тобою раскладывает с торжественностью:
— Ну-кась, извольте-ка объяснить, в чем состоит вина ваша великая, коли вы так громко кричите в ваших записочках…
Спокойно, Хаим! Спокойно!.. Ты на кого это замахиваться вздумал! Ты на кого это глазищами своими сверкаешь?