Мне вспомнился сейчас прощальный пикник, который в 1923 г. молодой Хайдеггер устроил для своих фрайбургских учеников - перед отъездом в Марбург. Это было в Шварцвальде, вокруг полыхающего костра. Он восседал верхом на ведерке для угля и произносил прощальную речь, которая начиналась словами: "Бодрствующее бытие в огне ночи. Грекам..." До сих пор я как бы слышу эти его слова; вспоминаю и продолжение: речь шла об огне и свечении, о свете и тьме, и призвании людей балансировать между нисхождением бытия (Entbergung des Seins) и его потерей (Entzug). Это был явно греческий исток хайдеггеровской речи, речи, движимой самой его молодостью. Что такое бодрствующее, бдящее бытие (das Wachsein)? в "Метафизике" Аристотель, описывая божественное, высшее бытие, наделяет его постоянным бдением, или бодрствованием, и присутствием в настоящем (Gegenwartigkeit) - в этом специфика божественного. Всем нам известны последние параграфы гегелевской Энциклопедии, где Гегель цитирует данный фрагмент из аристотелевской Метафизики для того, чтобы пока-зать, что такое "дух". Конечно, "дух" - не греческое слово. Но это как раз пример того, как мы учимся думать, используя язык греков. Так, Хайдеггер учил нас видеть, что бытием божественного является "подвижность" (die Bewegtheit). "Подвижность" - не движение. Противоположен ей не покой. Подвижность - бытие движущегося. Когда Платон в "Софисте" (а также и в других местах) описывает исключающую противоположенность Stasis и Kinesis, покоя и движения, то в итоге обнаруживается совершенно иное понимание бытия, а именно то, что бытие представляет собой внутреннее переплетение обоих состояний. Гений Аристотеля нашел для обозначения этого греческое слово. В своей физике он выбрал в качестве темы сущее в его подвижности и поставил вопрос о бытии такого сущего, для чего нашел в высшей степени меткое выражение "Energeia", дословно:
"быть в действии". Это слово обозначает, стало быть, деятельное бытие, не сводящееся лишь к действию, которое само имеет место только до тех пор, пока не предстает как завершенное, "Telos". В природе дело обстоит иначе. То, что по природе является движущимся, всегда находится в пути от природы к природе. Семя или зародыш, цветок или гниющий фрукт - все тут находится "в действии". Что же произошло, - почему вдруг словом "Energeia" стали выражать энергию?
Теперь я перехожу к выводам. Конечно, у греков можно учиться не только тому, о чем у нас шла речь. Вспомним хотя бы о проблеме смерти, которая стала центральной проблемой христианства. Да и другие религии дали свои ответы на вопрос о смерти. Греки же давали ответ исходя из собственного знания о подземном царстве мертвых и об острове спасенных;
безысходной печалью расставания с ушедшими веет от великолепных греческих надгробий, созданных еще во времена Платона, но вновь и вновь волнующих нас. Тут тоже опыт смерти, но он не принадлежит нашей собственной истории. Новалис в "Гимнах к ночи" выразительно противо-поставил этот опыт христианскому благовещению. Так, значит, всякий язык есть самоистолкование человеческой жизни. Это и имел в виду Хайдеггер еще тогда, когда делал свой набросок "Герменевтики фактичности". Только в отличном от самого себя существовании достигается такое прояснение; прояснением являемся мы сами, и осуществляется оно во всех языках. В этом отношении у всех нас одинаковая исходная ситуация мышления. Если в иных странах Африки французский язык представляет практически единственную возможность приблизить людям, живущим там идеи, развитые европейской философией, то тут есть своя проблема. Язык живущих там людей, язык, в терминах которого они пополняют свой собственный опыт мира, не имеет - или еще не имеет? - возможности преобразовать себя во французский. Технологические процессы будут, очевидно, стремиться повсюду, в большей или меньшей степени, выработать единый язык общения. Но вряд ли отсюда придет существенная помощь! Ведь философия - не простая система общения. Она начинается только там, где преодолевают формализм знаков, символов и условностей. Это относится и к нам самим, живущим в сердце Европы: если мы хотим выразить в понятии наш собственный опыт мира, мы должны выйти за пределы диктуемого формулами употребления наших слов-понятий. Исходя из такого понимания, я в свое время вместе с Иахимом Риттером основал "Архив истории понятий". Он призван не обогащать нашу ученость, а заострять смысл основных тонов и обертонов, которые звучат в наших словах-понятиях, когда те употребляются в речи.
Именно в том, что Хайдеггер умел услышать в словах их тайное происхождение и скрытое настоящее, я и вижу непревзойденное величие философа. Если он с легкостью мог интерпретировать тексты, то я, в противоположность ему, часто испытывал в этом затруднения. Он же силой подчинял тексты собственным интенциям, для чего и обращался к знанию исходного смысла слов. Хайдеггер умел обнажить многозначность слов, внутреннюю силу притяжения живого словоупотребления и его понятийных импликаций, обострить нашу к ним чувствительность, и тут я вижу непреходящее наследие, которое он завещал нам и которое едино для всех нас, здесь собравшихся. В том и состоял позитивный смысл "деструкции", не имевшей ничего общего с разрушением. Это ощущает всякий, даже если он с превеликим трудом учил немецкий язык или не в совершенстве владеет языком греческим.
Здесь речь идет не о приобретении некоторого запаса слов или о следовании правилам, а о постоянном формировании горизонта и об открытости по отношению к другим, все равно, на каком языке мы, смотря по обстоятельствам, стремимся с ними объясниться. Хайдеггер действовал поистине новаторски, связуя воедино способность мышления и языковую. фантазию, что компенсирует в моих глазах все слабости, перед лицом которых филологи, вопреки Хайдеггеру, часто испытывали сомнения. Так, в хайдеггеровском переводе песни греческого хора были найдены две дюжины ошибок. Однако ведь эти ошибки, которые, несомненно, влекли за собой определенные искажения текста, давали больше для понимания всего текста, чем "цеховое" исследование. Так же обстоит дело, как мне представляется, и с хайдеггеровской интерпретацией Гельдерлина. Правда, здесь я вынужден был те или иные места счесть неприемлемыми. Но точность, поэтичность, непосредственность, с которой у Хайдеггера зазву-чали эти стихи Гельдерлина, - этому надо учиться. Конечно, надо не подражать, но учиться такому обращению с языком, при котором он. выражает свою мудрость. Приведу пример. Есть стихотворение Стефана Георга - он адресовал его голландскому поэту Альберту Фервею, с которым был дружен. Стихотворение воспевает фрисландский ландшафт и повествует о "шуме волн (Gerausch) огромного озера". Чувствовал ли кто-нибудь, все равно, немец он или нет, что слово "шум" (Gerausch) происходит от слова "rauschen" (шуметь, шуршать, журчать)? Речь у Стефана Георге идет о журчании волн, которое поэт так передает в стихотворной строке, что мы как бы слышим вокруг тот шум. Так и мышление должно своим способом всегда искать слово, которое столь же тонко служило бы целям нашего самовыражения; конечно, всякое мышление всегда должно будет при выходе из своего собственного родного языка определять величину открытости миру. Ведь из мира выступает верное слово, пригодное человеку для самовыражения, слово, в котором ему и является помысленное содержание, - а оно всегда наличествует в языке понятий. Мышление существует в слове и понятии, подобно тому, как поэзия - в слове и образе. Ни слово, ни понятие, ни образ не употребляются лишь как простой инструмент. В них есть нечто, возвышающееся до ясности, в которой - закончу словами Хайдеггера, - "живет мир" ("es weltet").