В холодное время, когда работы стало немного, именование вещей рождало множество споров. Как называть все вокруг. Вот как с собаками получилось — нет, все были согласны, что к этому делу надо подходить серьезно. Но что толку рыться в архивах, чтобы выяснить — да, была на Дичу похожая зверюшка, так что эту, коричневую, мы будем звать «жук»? Это ведь не жук. Ему нужно собственное имя — ползук, тикток, листогрыз. А мы сами? Знаешь, а ведь Анина малышка права. Четвертые, пятые, шестые — что нам теперь в том? Пусть ангелы считают хоть до ста… Им повезет, если до десяти доберутся… А дочка Зерин? Она не 6-Лахири Падма. Она — 1-Синдичу-Лахири Падма… А может, просто Лахири Падма. Для чего нам считать шаги? Мы ведь никуда не уйдем. Она — здесь. Она здесь — живет. Это мир Падмы.
Синь нашла Луиса за западным блоком, на грядках с лепешней. В больнице у него был выходной. Прекрасный летний день. Волосы Луиса серебрились на солнце — по этому сиянию Синь его и отыскала.
Он сидел на земле, в грязи. По выходным он отрабатывал смены на системе орошения, состоявшей из множества арыков, насыпей и ставень, требовавших неутомительного, но постоянного присмотра — лепешня хорошо росла только при хорошем, но не избыточном поливе. Клубни ее, смолотые в муку или запеченные целиком, стали основным продуктом питания с тех пор, как Лю Яо вывел, наконец, съедобный сорт. Даже те, кому нелегко было переварить местные злаки, на диете из лепешни процветали.
Орошением занималась ребятня десяти-одиннадцати лет, старики, инвалиды — силы тут не требовалось, только терпение. Луис сидел около ворот, отводивших воду из Западного ручья то в одну, то в другую половину оросительной сети. Иссохшие, смуглые ноги он вытянул вдоль берега; костыль лежал рядом. Прикрыв глаза, Луис смотрел на солнце — откинувшись назад и опершись ладонями о жирную черную землю. Кроме шорт, на нем была только потрепанная, разношенная майка. Он был стар, и изувечен.
Присев рядом, Синь окликнула его по имени, но Луис только промычал что-то, не сдвинувшись и даже не открыв глаз. Синь пристроилась рядом на корточках, глядя ему в лицо. Вскоре губы его показались ей настолько прекрасными, что она не удержалась — поцеловала его.
Луис открыл глаза.
— Ты спал?
— Я молился.
— Молился!
— Поклонялся?
— Поклонялся чему?
— Солнцу? — неуверенно предположил он.
— Только меня не спрашивай!
Он посмотрел на нее — как всегда, с нежной настойчивостью, ничего не требуя и ничего не скрывая, как смотрел на нее с той поры, когда им обоим было по пять лет. Нет, не на нее — в нее.
— А кого мне еще спросить? — проговорил он.
— Насчет молитв и поклонений — только не меня.
Она устроилась поудобнее на краю арыка, лицом к Луису. Солнце грело ей плечи. Затылок прикрывала шляпа, неумело сплетенная Луизитой из соломы.
— Скомпрометированные обороты, — заметил Луис.
— Подозрительная идеология, — согласилась Синь.
Слова вдруг показались ей очень вкусными, такие длинные — «скомпрометированный!», «идеологически!» — потому что здесь все слова были маленькие, короткие, тяжелые: еда, крыша, топор, дать, делать, спасти, жить. Вышедшие из употребления длинные, воздушные слова пролетели, притягивая внутренний взор, точно порхающая на ветру марипоза.
— Ну, — пробормотал Луис, — не знаю…
Он задумался. Синь наблюдала.
— Когда я сломал колено, и мне пришлось отлеживаться, — выговорил он, — я решил, что без восторга нет смысла жить.
— Благодати? — помолчав, переспросила Синь сухо.
— Нет. Благодать — это форма виртуальной нереальности. Я сказал — восторга. На борту я не знал его. Испытывал только здесь. Иногда. Мгновения безоговорочного бытия. Восторг.
Синь вздохнула.
— Заслуженного.
— О да.
Они еще немного посидели молча. Южный ветер подул, и стих, и задул снова, принося запах мокрой земли и цветущей фасоли.
— прошептал Луис.
— Ох, — выдавила Синь, и запнулась в полувздохе-полувсхлипе.
Луис взял ее за руку.
— Алехо пошел с мальчишками на рыбалку, вверх по ручью, — пробормотала она.
Он кивнул.
— Я слишком много тревожусь, — проговорила она. — Тревога убивает восторг.