Среди этого сумрака, тишины и полной неподвижности в воздухе и на земле Павел стоял у дверей своей избы. По временам он машинально подносил ко рту короткую трубочку, но рука тотчас опускалась, а из трубки не показывалось ни малейшего дымка, так как она давно потухла. Из-под козырька низко надвинутой шапки не видно было, куда смотрел Павел, и по его губам и похудевшим щекам то и дело пробегала короткая судорога боли или немых рыданий. Иногда губы кривились, как у ребенка, сдерживающего плач. Стоя неподвижно, как вкопанный, Павел по временам протяжно стонал:
— А-а-а!
И, умолкая, снова всматривался во что-то впереди — то ли в поля, начинавшиеся за последними плетнями деревни, то ли в дорогу, что вилась среди полей и убегала вдаль.
За Неманом вдруг раздался и поплыл в глубокой тишине чей-то протяжный крик:
— Па-ро-ом! Па-ро-ом!
В хате Козлюков хлопнула дверь, по узкому дворику пробежало двое мужчин, и две пары ног затопотали по тропе, которая вела вниз, на берег. А из-за реки еще несколько раз донесся крик:
— Па-ром! Паро-ом! — и утих, так как паром, укрепленный между двух больших лодок, уже быстро направлялся к песчаному берегу, на котором смутно вырисовывался силуэт пароконной брички. Под темными, низко нависшими тучами на темной, медленно текущей реке паром и управлявшие им люди казались призраками. Филипп и Данилко мерно, без малейшего плеска, работали шестами, то откидываясь назад, то нагибаясь вперед. В сумраке не видны были их лица и одежда, — и высокие фигуры казались черными линиями, отходящими от черного парома, а шесты черными косыми полосами тянулись от их рук к воде. Только когда паром уже переплыл реку, на другом берегу послышались невнятные, заглушенные расстоянием голоса.
Стоявший перед хатой Павел вдруг промолвил шепотом:
— Иисусе милосердый! Ох, Иисусе!
Трудно сказать, слышал ли он крики, мог ли какой-нибудь звук извне дойти в эти минуты до его сознания и вернуть к действительности душу, погруженную в глубокое оцепенение. Он медленно сдвинул назад шапку, и теперь видно было, что глаза его устремлены на дорогу, уходившую далеко на запад, под темный свод туч. Для того он, должно быть, и шапку со лба сдвинул, чтобы лучше видеть эту вьющуюся меж полей ленту, почти сливавшуюся с окружающим ее серым фоном. Впрочем, он тотчас снова надвинул шапку до самых бровей, лицо его судорожно задергалось, и дрожащие губы прошептали те же слова:
— Иисусе! Иисусе милосердый!
От реки медленно поднималась в гору пароконная бричка. Мокрая земля смягчала стук колес. В ту минуту из-за угла своей хаты вышел Филипп. Он, видимо, торопился, так как не обошел разделявший сады плетень, а, легко перескочив через него, широкими шагами прошел по пустым грядам и остановился перед Павлом.
— Деверь, ты уж не прогневайся, — начал он. — Мы сейчас урядника через реку перевозили и все ему рассказали.
С видимым усилием выжимая из себя слова, Павел спросил:
— А что же такое вы ему рассказали?
Филипп потупился, провел рукой по волосам. Видно было, что он смущен и чем-то встревожен.
— А то, что Франка куда-то пропала и вот уже неделю ее нет, — ответил он вполголоса.
Павел поднял голову, и глаза его сердито сверкнули из-под козырька.
— Черт вас за язык тянул! — сказал он, задыхаясь.
— Я бы, может, и не сказал… Мне какое дело? — оправдывался Филипп. — Но Данилко начал: так и так, мол, пан урядник… сбежала!
Бричка уже выехала из-за хаты Козлюков и остановилась перед запертыми воротами. Сидевший в ней мужчина в шинели с блестящими пуговицами громко окликнул Павла, и в голосе его чувствовалась насмешка: