Выбрать главу

И Андерсен впитывал впечатления, весело переносил трудности и забывал, что утратил «юношескую жизнерадостность». Он ехал в дилижансе днем и ночью и был вознагражден за свою выносливость в тех городах, где останавливался.

Первым был Гамбург, где он, конечно, побывал в театре; посетил также жившего там датского поэта Ларса Крусё{46}, который на прощанье написал ему в альбом маленькое стихотворение, как бы программу на будущее:

С природою и правдою дружись, Будь сердцем чист, будь радостен душой, Датчанином ты будь в стране чужой И европейцем в Данию вернись[29].

Во Франкфурте он посетил оперного композитора Алоиза Шмитта, который предложил ему написать либретто для оперы. Это было очень лестно; а увидев, что Андерсен не слишком хорошо владеет немецким языком, композитор все же попросил, что еще более лестно, оставить ему черновик; он хотел получить «сюжет от молодого, пламенного гения». Андерсен также совершил поездку по Рейну. Широкая река и нависшие над ней руины замков на высоких берегах были словно яркий сон о прошлых временах и навевали на него грусть. Впрочем, дальнейший путь в Париж быстро вернул его к действительности; он ехал без остановки четверо с половиной суток; «было так много хлопот с нашими паспортами, так много досмотров и обысков, что я почти пожалел о предпринятом путешествии. Наши баулы открывали шесть раз, и в каждом городе нас окружала полиция», — писал он домой. Наконец 10 мая он прибыл в Париж, «просоленный пылью и вареный от зноя». Новые сложности: пришлось побывать в двух-трех гостиницах, прежде чем он наконец нашел маленький (и дорогой) номер.

На следующий день он отправился на прогулку по городу и был потрясен увиденным. «Вот это город, Париж! Берлин, Гамбург и Копенгаген, вместе взятые, уступают ему», — писал он одному другу в Копенгаген, а другому сообщал, что Париж по сравнению с Копенгагеном — это все равно что перламутровый зал по сравнению с каретным сараем. Он провел там более трех месяцев, восхищался парками и дворцами, меняющейся и разнообразной народной жизнью и свободой в разговорах и поступках, хотя поначалу его раздражало легкомыслие, чтобы не сказать фривольность, с которым он всюду сталкивался, — в театрах шли водевили, которые в Копенгагене невозможно было бы поставить! Большое впечатление на него произвела опера, особенно из-за роскошных декораций.

Собор Парижской богоматери потряс его, Версаль тоже, но больше всего Трианон, где он с благоговением посмотрел опочивальню Наполеона — ведь это был великий император, ради которого его отец двадцать лет тому назад отправился на войну. Затем ему повезло: как раз на июль пришлись пышные, продолжавшиеся три дня торжества по случаю установления на Вандомской колонне статуи Наполеона, и он на них присутствовал, хотя это и стоило ему массы денег, а потом был полумертв от усталости.

Из знаменитостей он встречался с очень немногими, в частности с Гейне, который особенно сердечно приветствовал датского коллегу. Андерсен посетил Виктора Гюго и композитора Керубини, которого знали и любили в Копенгагене, чтобы поговорить соответственно о датской литературе и датской музыке, но к сожалению, Гюго знал лишь Эленшлегера, а Керубини никогда не слыхал о Вейсе. Наконец, уже перед самым отъездом из Парижа, он нанес визит старому слепому П. А. Хейбергу{47}, отцу Й. Л. Хейберга, общественному деятелю, который жил за границей со времени ссылки в 1799 году, а теперь написал в альбоме Андерсена печальные слова: «Примите дружеский прощальный привет слепого!»

Но, как бы ни было интересно вокруг, мысли его часто возвращались в Данию, и он проводил много времени за письмами домой, во-первых, естественно, потому, что чувствовал потребность рассказать обо всем увиденном, а во-вторых, чтобы постоянно напоминать Коллинам о продвижении водевиля, отданного в театр перед отъездом, и о напечатании своих ’«Стихотворений».

В безудержной потребности творчества и в стремлении доказать друзьям на родине, что способен создать что-то новое, он сразу же по приезде принялся за грандиозно задуманное драматическое произведение в двух частях, повествующее об Агнете и Водяном и описывающее «удивительную тягу человека к тому, чего у него нет», эт+у вечную неудовлетворенность, которую Андерсен так хорошо знал по себе и впоследствии так гениально описал в сказке «Ель». Он усердно взялся за дело и еще в Париже закончил первую часть.

Конечно, он часто думал о том, как поживают все его милые друзья, и ждал от них писем. Но как ни странно, он не получал ничего: ни вестей, ни ответов на свои письма. Прошло две недели, месяц, почти два месяца. Даже принимая во внимание медлительность почты, это было странно. Он справлялся в миссии и на почте — писем не было. Он все больше и больше нервничал: почему они не пишут? Неужели меня забыли? Может быть, они хотят бросить меня на произвол судьбы? Особенно горько он переживал молчание своего ближайшего друга Эдварда Коллина, который прежде был сама преданность. Теперь он сильнее, чем когда-либо, ощущал свое одиночество в мире. У других были родители, братья, сестры, невесты или жены — у него были только друзья, которые теперь, казалось, изменили ему.

Правда, через две-три недели одно письмо пришло. Но Андерсен воспринял его как удар в лицо, потому что в письме было не что иное, как вырезка из «Копенгагенской почты» от 13 мая, посланная анонимно, с эпиграммой на него. Такое никому не бывает приятно, а для легко ранимого поэта означало катастрофу. Первое письмо, полученное с родины, — подтверждение его мнения о соотечественниках! Его парализовало это проявление человеческой злобы, низости и зависти датчан.

С этой неблаговидной историей дело обстояло вот как. Вскоре после отъезда Андерсена один наивный человек анонимно напечатал в «Копенгагенской почте» восторженное стихотворение «До свидания, Андерсен!» — десять строф благожелательной, но неудачной поэзии. Дней через десять в той же газете появилась в ответ злобная, также анонимная эпиграмма. Ее-то и прислали Андерсену. Эпиграмма была строгой по форме, но столь несправедливой и развязной по тону, что вызвала в Копенгагене неловкое замешательство, и даже Кр. Вильстер, строгий критик Андерсена, счел себя обязанным публично опровергнуть слух о своем авторстве. Друзей очень огорчили эти гнусные нападки, и Эдвард Коллин опубликовал в «Копенгагенской почте» резкий протест. Но обо всем этом несчастный поэт узнал нескоро. В тот момент ему пришлось утешиться тем, что подобные вещи заслуживают лишь презрения и что гнилых ягод птицы не клюют. Другое, столь же трезвое утешение он получил через некоторое время от старого Коллина: «Париж, дорогой Андерсен, не место для переживаний из-за литературных завистников!» Но заноза все же осталась, и он вспомнил этот эпизод двадцать лет спустя, когда писал мемуары. Там приводится и эпиграмма.

Наконец в июне он получил письмо от Эдварда Коллина, который разъяснял обстоятельства пресловутой эпиграммы и извинялся за свое долгое молчание, которое Андерсен, несмотря ни на что, понять не мог. Ему казалось, что писать письма легко. Он не представлял себе (и никогда этому не научился), что у других людей есть постоянные обязанности, которые часто отнимают целые дни, и что не всем так легко выражать свои мысли, как ему. Но с той поры он регулярно получал в Париже письма с родины. Правда, они казались ему слишком лаконичными, но все же означали, что его не забыли.

вернуться

29

Здесь и далее стихи в переводе И. Бочкаревой.