Когда выехали из кремлевских ворот и спустились вниз, к реке, Иван Данилович краешком глаза поглядел на Кремль. Издали и снизу казалось — устремился он к небу всеми своими башнями и шатровыми крышами.
На кремлевской стене стояла в пурпурном плаще княгиня Елена, держала на руках Андрейку, к ней льнули остальные дети. Лица Елены не увидел, но знал: покорно и грустно оно. Сердце его сжалось: «Увижу ли когда еще?..»
И пока они ехали на виду у Кремля, пока не миновали моховое болото за Неглинной, пока не скрылись за холмом, их провожали глаза женщин и детей.
И Фетинья из окошка светлицы долго смотрела вслед Бориске, страстно шептала: «Дай те господь силы, суженый мой!»
Под Иваном Даниловичем малорослый конь. На князе шелом, в левой руке круглый выпуклый щит, у пояса меч. Но не чувствовалось во всаднике воинственности, сидел на коне нескладно, хотя ясно было — вот так-то, нескладно может просидеть, если понадобится, от зари до зари.
Позади него Бориска — врос в седло. Тонконогий красавец конь так и играл под ним, чуя умелого всадника, словно гордился им. На Бориске легкий шелом, колонтарь [6] из железных блях, скрепленных кольцами, лук со стрелами, за ремень небрежно сунут топорик, сделанный своими руками.
Ехали неширокой дорогой, теснясь к середине ее. По сторонам тянули к себе топи да грязи великие. Вдоль безлюдной дороги то и дело попадались безвестные кресты, одинокие замшелые камни. Калита ехал, бросив поводья, глубоко задумавшись: «Что ждет в Орде? Что с Русью будет? Гнев тверичан понятен… Трудно стерпеть обиды. Но властителю надобно думать не сердцем — умом. Время требует осторожности — идти в сапогах, а след оставлять босиком. И сила уму уступает. Что толку: стонем, вздыхаем под игом иль неразумно обиду срываем. Пора исподволь освобождение готовить».
Эта мысль стояла всегда рядом, как тень.
Воины продвигались молча, покачивались шеломы с флажками на остриях; однообразно позвякивали удила, и звук этот вплетался в глуховатый топот копыт.
Снаряжены были разно. У бояр шеломы украшены серебром, золотой чеканкой, латы из бронзы, на бедрах мечи с тяжелой рукоятью. Кто победнее — в шеломах из волчьих шкур, с самодельными копьями, в панцирях из кожи с нашитой железной чешуей. А у постельничего Трошки возле пояса длинная вервь с гирей на конце; на самом Трошке стеганый кафтан, набитый пенькой и кусками железа.
Когда въехали в лес, всех охватила устоявшаяся сырость. Дорогу преграждали упавшие деревья, их цепкие ветви хлестали по лицу, коряги, походившие на лапы поверженных чудовищ, мешали продвигаться. Возвышались могучие дубы. Бориске казалось — сойдутся они сейчас и начнут вспоминать богатырские подвиги Ильи Муромца и Микулы Селяниновича. Юноша жадно примечал каждую мелочь: как отражались в щитах воинов пламенеющие листья клена, как протягивали над землей мохнатые рукава хмурые ели, а возле раздвоенного корня березы вдруг проглядывали ягоды: черные псинки, веселые глазки. Проворные белки сушили на зиму грибы, нанизав их на сучья у нор.
Недавно прошел дождь, и под копытами чавкала грязь. Тучи гнуса слепили глаза, присасывались к конским головам с торчащими на них лисьими хвостами.
Наконец дорога стала просторней, и, миновав березовую рощу, отряд снова выбрался на прорубленную тропу. Солнечный луч прорвался на нее, золотистой полоской побежал по стволам, верхушкам деревьев — словно прорезал лесную гущу и снова скрылся.
На каждом шагу встречались знамена — насеки топором над дуплами с роящимися пчелами. Насеки походили на сапог, вилы, заячьи уши. Скоро придут древолазы ломать душистый мед. То там, то здесь виднелись искусно расставленные по ветвям пругла для ловли птиц, перевесы, ловко свитые из веревок.
Глядя на роящихся пчел, Бориска припомнил смешную историю, что сказывал ему в детстве отец. Будто отправился один мужик бортник в лес по мед. Залез на дерево, да провалился в дупло и застрял в меду по пояс. Орет, а без толку — кругом ни души.
Два дня эдак простоял, пока подмога пришла с неожиданной стороны: взбрело медведю-сластене в то же дупло полезть. Только засунул он лапу в дупло, опустил ее на голову вздремнувшего мужика, а мужик глаза открыл да как завопит, ухватившись за что-то мохнатое. Медведь рванул лапу, выхватил мужика из дупла, вместе с ним свалился с дерева и пустился наутек.
Бориска улыбнулся, представляя себе эту картину: «Каких небылиц не выдумают!»
Лес начал редеть, и отряд выехал в поле, к скирдам, освещенным солнцем. Сразу стало светлее на душе, и Бориска, с удалью тряхнув головой, широко и радостно улыбнувшись, выпрямился.
Князь добро посмотрел на него. «Сейчас будет веселые песни сплетать», — подумал он. К этой страсти Бориски князь относился снисходительно, как взрослый к детским забавам.
— А ну-ка, начинай! — подмигнул он Бориске, поощряя.
Бориска не заставил себя упрашивать и, озорно блеснув синими глазами, стянув с головы шелом, откинул светло-русые волосы назад, начал юношески-мягким голосом:
Рада баба, рада,
Что дед утопился.
Наварила горшок каши,
А дед появился!
Грохнули смехом воины, заулыбались одобрительно:
— Ишь взыграл!
— Гладость какая!
— Грамотник!
Гордились Бориской: на ратное дело крепок и песнотворец гораздый. Иной раз так сложит — в боку от смеха заколет, а иной — до того жалостливо, что в горле щекотно.
Любили Бориску. Было в нем смиренное до поры до времени буйство — так и рвалось оно наружу в улыбке, блеске глаз, гике молодеческом; было бесстрашие, не знающее предела, — мог один пойти на медведя, броситься с кручи в реку, ночью продираться сквозь лесную чащу.
Был он весь налит силой и молодостью, и за что ни брался: коня ли подковать, кольчугу ли сделать, — все у него спорилось, горело под руками. И грамоте-то обучился от попа Давида между делом, играючи.
Но веселье сегодня не ладилось. То ли устали, то ли не могли отрешиться от мысли, что едут на смертное дело — не в открытое поле, где силой можно померяться, а во вражий стан.
Бориска попел да умолк, начал думать о Фетинье, составлять послание к ней.
Лицо юноши приняло мечтательное выражение. «Нежная ты моя!» — так начал он, но тотчас слова сами собой стали складываться в песню:
По тебе, муравка-травка,
Я не нахожуся.
Тебя, верную, люблю,
Да не налюблюся…
Не забудь, Фетиньюшка,
Под дубочком встречу,
Наш сердечный разговор
В тот прощальный вечер…
Слова лились из глубины души — свободно и просто. О Фетинье думал всегда: и в радости и в печали. В радости — хотелось ею поделиться с девушкой, в печали — чтоб рядом была, утоляла боль…
Отряд выехал к выгари — поляне с выкорчеванными, выжженными под пашню пнями. Уродливые черные корни разламывались под лошадиными копытами.
Нивари [7] трудолюбиво копошились в земле. Рядом с иными пнями походили они на крохотных букашек — а вот, поди же, упрямством своим, руками своими добывали хлеб, украшали как умели жизнь.
Завидев отряд, нивари разогнули спины, начали с тревогой вглядываться в проезжающих всадников: чего ждать от них? Разбоя ли, полона? Или проедут, не тронув? Видно, успокоившись, продолжали свой нелегкий труд.