Война чем дальше уходила в глубь времени — тем ближе подбиралась к нему.
Если ему ночью снилась вздыбленная громадина фашистского танка, то утром он просыпался от нестерпимой головной боли. И весь день уже ничего не мог делать, все валилось из рук. Специальным широким шнуром он накрепко обвязывал голову — и боль немного притуплялась. И он просил у жены круто заваренный чай. А если это случалось в поселке, он отправлял своих домашних в магазин за напитком более крепким, нежели чай. Напившись, он забывал о боли — становилось немного лучше. Сидел и пел песни или пускался в пляс, прихлопывая в ладоши. В зависимости от того, сколько он принимал. Никого не трогал, ни к кому не лез. Только пел и плясал.
Когда все старики перемерли, он остался единственным певцом народных песен. В свои лучшие годы, когда не досаждала головная боль, мог один «медведя плясать» — исполнить несколько сотен обрядовых песен в четыре или пять условных дней Медвежьего праздника.[32] Сколько песен, сколько мелодий он знал — никто не считал. Сколько знал мифов, сказаний, легенд. Удивлялись люди, ибо талант всегда вызывает удивление.
Но в День Победы он пел только одну песню. К полудню, покачиваясь, Седой выходил на улицу. И, будто в нем был сверхчувствительный компас, становился лицом строго на запад. Сжатый кулак правой руки прикладывал к груди и, сжав несуществующий ремень боевой винтовки, с песней «По военной дороге…», которую пел на фронте будучи ротным запевалой, размахивая левой рукой и стараясь по-военному чеканить шаг, пускался в марш. Четко и правильно выводил слова и мелодию песни. Между куплетами подавал себе отрывистые, резкие команды. Кончалась песня — он начинал ее сначала.
Бесконечная песня, бесконечный марш.
В любую погоду — в дождь, в слякоть, в стужу. Маршировал строго на запад. Маршировал до тех пор, пока его не останавливали.
— Он того… шуруп какой-то потерял на войне, — посмеивались одни, покручивая пальцем у виска.
— Молиться надо на него, люди… — говорили другие, провожая его печальным взором.
Но невзирая ни на что, он шел на запад и пел. Шел и пел. А на голове его возвышалась копна белых волос — Седой.
На почтительном расстоянии его сопровождала жена с детьми. Она изредка подходила к нему и коротко говорила:
— Война давно кончилась. Домой возвращайся…
Он не видел и не слышал жену. Но чем дальше, тем настойчивее жена напоминала ему о конце войны. Наконец жена попадала в поле его зрения, а в сознание смутно пробивались ее слова.
— Разве? — бормотал он недоверчиво. — Разве война имеет конец?!
Седой…
Как вечный укор всем прошлым, настоящим и будущим войнам земли, как незаживающая, постоянно кровоточащая рана последней, Отечественной, пулей ввинчивалась в горизонт его песня…
И в глазах его стояли до сего дня невыплаканные слезы…
7
Демьян, хорошо знавший историю этой ветви Медвежьего сира, часто размышлял о Седом брате. Размышлял и всегда поражался силе человеческого духа, силе человеческой любви к жизни. Казалось, вот согнули человека в рог, вогнали поленьями в землю, сломали, — ан нет! Смотришь, выпрямился, разогнулся и снова живет, снова обрел способность мыслить, видеть людей и природу, вдыхать запахи родной земли. По-прежнему он остается бесшабашным большим ребенком. И вновь охватывает мир глазами седого младенца. И под этим взором люди либо светлеют лицом и улыбаются, либо отворачиваются и спешат прочь.
Живут на земле люди, непохожие друг на друга. Живут по-разному, мыслят по-разному. И на Седого брата смотрят тоже по-разному…
Демьяну показалось, что от его мыслей все тяжелеет нарта и олени уже тянут ее с трудом. Доехав до хорошего ягеля, распряг упряжку и на веревках пустил оленей на кормежку. Затем возле нарты разгреб снег до земли и развел костер, разрубив на дрова смолистую сосну-сухару.[33] Березовой лопаточкой-выбивалкой набрал в закопченный котелок снега из нижнего слоя и повесил над огнем. Пока вскипала вода, кедровой лопатой разрыхлил и разбросал снег перед оленями, чтобы им легче было добраться до ягеля.
Во второй половине зимы, когда снег становился особенно глубоким, в дальний путь он всегда брал эту легкую лопату — помочь оленям и погреться самому. А лопата была, как выражались ханты, «с глазами-ушами». Так говорят о вещах, которые смастерил человек, ушедший из Среднего мира. Человека не стало, а все, что он оставил после себя, обретает «глаза и уши» — сохраняет для потомков «взор и голос» своего хозяина. Такие предметы и вещи берегли особо. И когда у Демьяна треснула лопата, он взял пур[34] и, просверлив дырочки вдоль трещины, старательно «зашил» ее кедровым корнем. Еще долго она будет служить роду охотника… Эту лопату выстрогал отец в год отъезда на фронт. И Демьян, притрагиваясь к лопате, чувствовал тепло отцовских ладоней, видел его глаза, слышал его голос…
Дневную кормежку и подкопку снега многие охотники не признавали. Но Демьян все делал по-своему — на то были две причины. Первая — в силу слишком развитой интуиции он болезненно воспринимал все боли и печали оленя и не мог поднять хорей на усталую и голодную упряжку. Не вправе был делать это. Вторая же причина в том, что в пору глубокого снега и сильных морозов олени быстро «теряют тело». А некормленые — вдвое-втрое быстрее! Отощавший олень не то что нарту тянуть, свое тело не может поднять. Когда выбьется из сил, ложится прямо на дорогу и уже не встает. Про таких оленей скажут: «Костный мозг порвался». То есть вконец отощал, «лег». Поэтому, если не следишь за оленями, не покормишь их вовремя — так весной хоть сам в нарту впрягайся. Если оленей много, и забот нет — вернулся с дальней дороги, неделю-другую усталых оленей не трогаешь, отдых им даешь. А тут приедешь из поселка, на следующий день надо капканы или морду проверить, опять тех же оленей нужно запрягать. Раньше в зимние короткие дни никакие чаи не варили, охотник привык есть дважды в день — утром и вечером после охоты. Начнешь чаи гонять, так и моргнуть не успеешь, как сумерки уже надвинулись, как след зверя упустил, как мушку на ружье потерял. А теперь все надо учитывать, ничего нельзя упускать. Верно говорит пословица: тише едешь — дальше будешь.
Пил чай неторопливо — пусть олени поедят как следует, теперь до позднего вечера, до самой ночевки не увидят ягель. После еды он завернул котелок в мешочек, почистил от наледи полозья, собрал и поставил под сосной дрова, чтобы не занесло снегом и не отсырели. Пригодится это кострище еще какому-нибудь замерзающему путнику. Потом присел на шкуру-подстилку сиденья и, пригнув черную кучерявую голову, раскурил трубку. Сквозь сизый трубочный дымок он видел призрачные силуэты оленей, словно они из дыма и вот-вот должны раствориться и улететь в низкое хмурое небо, куда ушел и самолет, что привез пузатые бочки на Родниковое озеро. Но мысль о бочках тронула внутренний огонь, огонь острия стрелы, направленной на его зимовье. Хотя за обедом он выпил вдвое больше чая, чем обычно, но огонь все равно сушил своим пламенем нутро, и ему стало еще тоскливее и горше…
У него было такое ощущение, что он стоит под стрелой самострела — одно неверное движение — и он заденет нить-насторожку, и тугая тетива выпустит стрелу. Одно неверное движение. Хотелось избавиться от этого тягостно-мучительного ощущения, хотелось отвлечься от этих мыслей. И он заговорил с важенкой Пирни, что была в упряжке средней, между вожаком и пристяжной Пеструхой.
— Ты уже наелась? — удивился он. — Ты уже легла?.. Ты плохо кушаешь, Пирни. Поэтому и сила твоя совсем небольшая, поэтому и нарту плохо тянешь…
Недаром важенку назвали Пирни — это маленькая уточка Чирок. Какой навар с чирка? Никакого навара. Но, однако же, это птица нужная Небу и Земле. Хоть и маленькая; но нужная. Без нее, значит, Земля не может обойтись. Вот и Пирни, важенка нужная. Какой ни есть, но олень. Олень с глазами, с ушами, с руками-ногами.[35] Олень. Каждый олень, как и человек, очень похож на свое имя. Да, недаром она получила такое имя — Пирни…
32
Праздник в честь медведя с песнями, танцами, сценками из жизни ханты, играми и спортивными состязаниями.
35
У всех домашних и диких животных передние ноги (или лапы) ханты называют руками, а задние — ногами.