Напоминала она и дождинку, что пришла с неба, перекатывалась по деревьям, по листьям, по травам — меняла форму, но оставалась по-прежнему загадочной и непознанной. Она приходила с неба, и это небо было то веселым, то грустным, то пугающе мрачным. И была то холодной, то теплой, то обжигающе горячей.
И все одна и та же дождинка…
И теперь, когда размышлял о ней, поднялась в нем волна тревожно щемящей грусти и печали.
26
И под шум дождя они приняли ночь.
Ночь была такой же сырой и мокрой, как и небо. И не грела волглая одежда, и сон не шел, и тепло было где-то… И Демьян не то подумал, не то сказал вслух: «Как рука?», ибо в последнее время уже не замечал, когда размышлял про себя, а когда говорил вслух. «Как рука?» — быть может, спросил он. Быть может, подумал. И нашел ее руку. И положил свою шершавую ладонь на перебинтованную кисть ее руки. И к нему пробилось тепло ее руки. Но держал он руку свою бессознательно, держал как инструмент, снимающий боль. Где-то в подсознании осталось, что чужая рука «снимает» боль. Особенно рука любящего тебя человека оказывает самое сильное действие. В детстве, бывало, если у него что-то болело, взрослые прикладывали к этому месту руку. И чем больше любишь этого человека, тем быстрее затихнет боль и тем быстрее он засыпает. Лучше всех головную боль снимал отец. Ладонь его был и теплой, и шершавой, и тяжелой… Демьяну теперь показалось, что и его рука снимает боль. Он лежал неподвижно, тихо, прислушиваясь к чему-то, словно пытался уловить мгновение, когда боль оставит ее руку. Он лежал и ждал этого мгновения. И вдруг он почувствовал, как ходит кровь в ее руке. А потом уловил биение ее сердца. Оно билось так же, как и его сердце, — трепетно и гулко. Он не дышал, замер на миг, не поверил. Но тут услышал и, услышав, убедился — их сердца бьются в унисон, совсем-совсем одинаково. Будто одно сердце на двоих. И, уловив это, он понял — опять бессознательно, — что теперь можно прикоснуться к тем головокружительным линиям, что он видел на песке в жаркий полдень, что снились ему ночью и в кругу которых он витал, быть может, целую вечность, а возможно, был всего одно мгновение. Теперь можно прикоснуться к удивительно чистым линиям, ибо одежда, скрадывающая и убивающая красоту, сейчас никакой роли не играет. Он ничего не успел сообразить, ни о чем толком не успел подумать — руки уже прикоснулись. Сначала левая, затем правая. В другое время он бы ужаснулся ловкости и смелости своих рук. Это были его руки и одновременно не его руки. Не его руки, ибо они живут многие десятки веков, живут с самого рождения человека и знают все, что постигли все поколения предков: и любили, и ласкали, и говорили, и требовали, и познавали, и восторгались, и безумствовали, и… Руки делали многое. Руки могли все. И после, спустя многие годы и десятилетия, он будет удивляться памяти своих рук, ибо выяснится, что они ничего не забудут. Они запомнят все до самых малых и, казалось, незначительных подробностей. Но незначительного нет — все будет значительно. Придет время — и с помощью памяти рук он восстановит многое. И, быть может, ему захочется кое-что позабыть из сделанного им в жизни, возможно, найдутся кое-какие мелочи, но эта память не позволит ему ничего. Это — после. Теперь же он прикоснулся к изумительной линии ее бытия. Прикоснулся и вздрогнул. Быть может, это вздрогнула она. Быть может, они вздрогнули вместе. Быть может, вздрогнула Вселенная. Вздрогнули… Он почувствовал, что формы и линии ее быстро накалялись. Сначала были теплы, затем жарки. А потом местами огненно накалились. И ему безумно захотелось в одно мгновение сгореть — испепелиться в ничто, исчезнуть с лица земли, сгинуть неведомо куда. Сгореть. Испепелиться. Исчезнуть. Сгинуть. И в безумном восторге необъятный мир вдруг сузился до крохотного клочка земли. Потом земля ушла — и они остались вдвоем. Он еще чувствовал, как ее тепло входило в него. Сначала тепло, потом — жар, после — огонь. Безумный огонь любви и жизни. И он понял, что загорелся и горит. И она также загорелась и горит. Они горели вдвоем. Они горели в яростном переплетении неистовых линий. И, теряя ощущение реальности, в последнее мгновение, он понял, что это — самые совершенные линии, верх совершенства. И в соприкосновении с ней становились лучше и линии его мыслей, его дел, его жизни и всего окружающего их мира. Она приподнимала все, к чему прикасалась. Приподнимала или низвергала в бездну. И он не успел осознать — воспарил в неведомую высь или рухнул в бездну. Может быть, крайности сошлись — и это было одно и то же и уже не имело значения: высота или бездна… Единственное, что он еще успел сообразить, это мгновение изменения мира. Вот оно настоящее мгновение изменения мира. Настоящее мгновение жизни и любви. Мгновение жизни и смерти.
Мгновение изменения мира…
Потом остался один огонь. Огонь безумия. И больше — ничего…
Ни моросящего дождя.
Ни глухо шепчущей тайги.
Ни вздыхающей реки.
Ни неба.
Ни солнца.
Ни ночи.
Никого…
Ничего…
27
Ехал Демьян на запад, в сторону захода солнца. Ехал и гнал от себя плохие мысли об искателях. Человек он спокойный, уживчивый. Сколько людей перебывало на его угодье — со всеми ладил. Что ему с ними делить? Они на нефть охотятся, у них свое дело, у Демьяна — свое. Он не мешает им, и они пусть ему не мешают. Больше ему ничего не надо. Места на земле воем хватит… Вот нынче летом увидел на пастбище след медведя. Зверь пересек оленью тропу и ушел в приречный кедровник — видно, лежку там устроил. Судя по следу, зверь старый, матерый, внушал доверие, и Демьян не стал его тревожить, попросил только:
«Пупи-ики,[88] ты оленей моих не трогай, слышишь! У меня мало оленей. Нет у меня для тебя лишнего оленя, слышишь?! Если вздумаешь грешить, я прогоню тебя отсюда. Слышишь, что говорю?!»
И медведь все лето жил на пастбище, но оленей не тронул. Даже не гонял их. Морошкой и брусникой питался. Поладили!
И с мыслью, что поладит с родственными искателями, он опять задремал. Проснулся, когда упряжка сошла с дороги и начала копытить снег.
— А, есть хотите, — сказал он и распряг оленей, чтобы им удобнее было разгребать снег. — Поешьте хорошо, нарта тяжелая.
Он сел на нарту лицом на восток и смотрел на звезды. Все звезды были на месте, нет только Звезды Утренней Зари. А она не скоро еще взойдет. Помнится, в детстве он долго не мог найти эту звезду. Если рано вставали, отец обычно просил:
«Сходи посмотри, взошла ли Звезда Утренней Зари?»
«Заря взошла, а звезды нет! — отвечал он. — Там много других звезд».
Они вдвоем выходили из зимовья, и отец говорил:
«Вот же Звезда Утренней Зари. Без нее заря не взойдет. Если взошла заря — значит, ее Звезда уже над ней. Это главная звезда дня».
«Если не взойдет Звезда Утренней Зари, значит, и зари не будет?» — спрашивал сын.
«Конечно, не будет».
«И солнце не встанет?»
«Без зари и солнце не встанет».
«И день не придет?»
«Выходит, так — и день не придет».
Сын долго смотрел на волшебную Звезду Утренней Зари и как-то тихонько прошептал отцу:
«А если… Звезда Утренней Зари обидится на кого-нибудь или заболеет вдруг?.. Что тогда будет?!»
«Что, что — как заболеет?» — не понял отец.
«Ну, это… не взойдет она вдруг?.. Что тогда будет?!»
Отец не сразу нашелся, что ответить.
«А мне так нравится, когда светло! — говорил сын. — Так солнце нравится!..»
Немного помолчав, отец сказал:
«Так не будет. Никто не должен обижать Звезду Утренней Зари, тогда она не заболеет и всегда будет всходить. — Он снова помолчал, потом добавил: — Хороший человек никогда не обидит, а плохого надо вовремя остановить. Слышишь?»
«Слышу, — ответил сын, после паузы сказал: — Теперь я запомнил Звезду Утренней Зари. Теперь я не спутаю ее с другими звездами».
«Другие звезды тоже нужны небу и земле. Каждая звезда на своем месте. Каждая звезда делает свое дело».
«Звезды похожи на людей? У них есть дела?»
«Да, звезды как люди. Ведь все от человека пошло. Я еще не рассказывал тебе сказку Солнца и сказку Луны. Вот как-нибудь расскажу. Длинные-длинные сказки-легенды…»