Выбрать главу

Серебряное лицо ласково кивало, дождь осыпал брызгами.

Пламя из гробов, угольная пыль, черная, как черная молния. Плаха и топор рядом с ней; плаха не для дров — для казней.

— Тюлени очень миролюбивы, а сумасшедший никак не выспится. Скала ему кажется слишком твердой и слишком реальной; всегда-то он преувеличит реальность, особенно если у него развито воображение. Он способен увидеть в одном рисунке разлом всей природы вещей, ведь я прав, дорогая?

А потом в темноте, со связанными ногами, попытавшийся одну приподнять, обнаружив лишь студенистую массу, обнаружив немощь, где искал силы, такой необходимой, потому что природа лишила его всего, кроме слез да попыток спастись. Тьма в углу вдвое темней, смутный контур… — и сердце, и все существо захватывает немыслимый страх. Образ, возникающий снова и снова с начала времен, приближение неизведанного, темный центр, повернувшись спиной к тому, чем был создан, боролся, пытаясь спастись.

— Ведь я прав? Скажи «да»!

Подле левой руки раздался шум, и Смотровую Площадку обдало брызгами. Он заставил лицо повернуться к ветру, и воздух хлестнул по щекам. Дождь над Гномом превратился в морось. Он ухватился за край утеса и заглянул в трубу. Вода вокруг Скалы Спасения была белой, и пока он смотрел, в трубе послышался приглушенный шум, и за ним — новый веер перистых брызг.

— Такую погоду изучали и раньше, но на более низком уровне. — Он взобрался туда, где прилепились блюдечки.

В море назревал ритм. Скала Спасения опрокидывала набегавшие волны и швыряла в проем под трубой. Девять раз из десяти волны сталкивались с волнами, летевшими обратно, и вздымали каскады брызг, как металл при плавке — при быстрой плавке, когда на него льют воду. Но на десятый раз волна проходила свободно, потому что девятая была слишком мала. А десятая вкатывала в проем, который сжимал, придавал ускорение, она ударялась о дальнюю стенку — бумм! — и в трубу вылетал перистый веер. Если он поднимался достаточно высоко, веер был пышный, словно плюмаж, ветер сверху ощипывал перышки, швырял ими в Гнома, а с него брызги скатывались на Проспект.

Следить за волнами все равно, что есть мидии. Только море приковывает внимание дольше, чем процесс поглощения пищи. Центр предоставил рот самому себе и сосредоточился.

— Скоро, конечно, начнется шторм. Этого следовало ожидать. Но кто может предвидеть все осложнения, связанные с водой? С водой, которая по самой своей сути должна только бежать, вся, до последней капли, подчиняясь законам природы? И конечно же, человеческий мозг просто вынужден успевать поворачиваться, и смещаться… — Вселенная. Но и за гранью смещений все равно остаются реальность и несчастная сумасшедшая тварь, прилепившаяся к скале посредине моря.

У безумия нет центра разума. Ничего общего с тем «я», что сидит сейчас на скале, отодвигая мгновение, которое вот-вот наступит. Последнее повторение. И потом черная молния.

Центр закричал:

— Как я одинок! Господи! Как одинок!

Чернота. Знакомое чувство, тяжесть на сердце, резервуар, воды в котором теперь достаточно, чтобы совсем затопить глаза, так долго не знавшие, что значит плакать. Тьма, похожая на зимний вечер, сквозь который шагает тело — юное тело, — его гонит центр. Вид из окна разнообразит только цепочка зажженных ламп на верхушках уличных фонарей. Центр продолжал думать: «Я одинок, так одинок!» Резервуар переполнился, и цепочка огней вдоль дороги на Карфэкс сломалась возле Большого Тома и распушила радужные крылышки. Центр почувствовал бульканье в горле и погнал зрение вперед, от одного фонаря — отчаянно за него цепляясь, — к другому, к третьему, к чему угодно, только бы отвести внимание от этой внутренней тьмы.

Потому что я из всего выпал и остался один.

Центр разрешил пройти по аллее, пересечь другую, что шла крест-накрест, спуститься босиком по деревянным ступеням. Он сидел у огня, а все оксфордские колокола отпевали этот переполнившийся резервуар, и в комнате рокотало море.

Центр стирал с лица недостойный мужчины страх, но вода, неуправляемая, лилась и стекала со щек.

— Я так одинок! Так одинок!

Медленно вода высохла. Время растянулось, как отрезок времени на скале посредине моря.

Центр сформулировал мысль.

Больше нет надежды. Нет ничего. Если бы только кто-нибудь меня нашел, поговорил со мною… если бы только я хоть к чему-нибудь мог прилепиться…

Время тянулось, равнодушное.

Звук шагов по ступенькам, двумя этажами ниже. Центр ждал без надежды узнать, в какую они зайдут комнату. Но они все шли, все спускались, стали громче, почти такими же, как удары сердца, и когда оборвались за дверью, он поднялся держа руки у груди. Дверь приоткрылась на несколько дюймов, и почти у самого верха в щель просунулась голова с шапкой черных кудрявых волос.

— Натаниель!

Натаниель кивнул, вошел, засияв, в комнату и остановился, глядя вниз на окно.

— Я так и знал, что застану тебя. Я приехал на уик-энд. — И потом отголоском мысли: — Можно к тебе?

— Дорогой ты мой!

Натаниель манипулировал своим пальто и оглядывался с таким видом, будто вопрос, куда поместить его, был самым важным на свете.

— Сюда. Позволь мне усадить тебя вот сюда… Сядь… я… Дорогой ты мой!

Натаниель тоже захмыкал.

— Рад тебя видеть, Кристофер.

— Ты посидишь у меня? Тебе никуда не нужно бежать?

— Я приехал читать лекцию…

— Сегодня вечером?

— Нет. Вечером я свободен.

Центр уселся напротив, как раз возле своего окошка — но где-то снаружи, вовне.

— Поговорим? Давай поговорим, Нат.

— Ну, как живете-можете?

— А как Лондон?

— Не любит лекций о небесах.

— О небесах?

Потом тело смеялось, все громче и громче, и снова полилась вода. Нат тоже ухмылялся и краснел.

— Я знаю. Но не стоит усугублять.

Он смахнул воду, икнул.

— А почему о небесах?

— О той разновидности неба, какую мы создаем для себя после смерти, если еще не готовы принять ту, что есть.

— Ты хочешь… ты ненормальный!

Натаниель посерьезнел. Он взглянул вверх, поднял указательный палец и сквозь потолок сверился со справочником.

— Если нас брать такими, какие мы есть, небеса станут собственным отрицанием. Без пространства и форм. Понял? Чем-то вроде черной молнии, которая уничтожает все, что мы называем жизнью…

Снова возник смех.

— Не понимаю, не слишком интересуюсь, но к тебе на лекцию приду. Нат, дорогой, ты и понятия не имеешь, как я рад тебя видеть!

Сквозь лицо Натаниеля прорвалось плавильное пламя, и он исчез. Остался центр, который смотрел вниз, в трубу. Рот раскрылся от страха и изумления.

— А я так его любил!

Чернота, движение ощупью по стальным гладким ступеням трапа, которые слабо поблескивают в сумеречном свете. Центр пытается сопротивляться, как ребенок, который не желает спускаться в ночной подвал, но ноги несут его сами. Выше и выше, от шкафута на уровень полубака, выше, мимо боевого расчета. Встречусь ли с ним? Придет ли он, встанет ли там нынче вечером?

И там, нарисованный китайской тушью на затянутом тучами небе, в каждом движении непредсказуемый, с грязной повязкой на вправленном вывихе, стоял Натаниель, размахивавший руками, хватавший воздух в полночном приветствии. «Здорово, Нат», — застряло в глотке, и он поперхнулся словом. И притворился, что никого не заметил. Лучше не иметь с ним ничего общего. И зажечь на мостике плавильное пламя, которое снесет его, сбросит с ее тела и расчистит дорогу мне. Все мы прошли первый раунд — все мы съели по рыбке.

Но может и не сработать. Он может не прийти на корму заклинать свою вечность. Прощай, Нат, я любил тебя, хотя это совсем на меня не похоже. Но что делать одной-одинешенькой уцелевшей личинке? Сожрать самое себя?

Натаниель стоял в темноте, растопырив руки, словно раскинувший крылья орел, покорно смирившийся с тем, что на него не смотрят. Чтобы не попасться на глаза офицеру, он отошел в сторону и на ощупь спустился по трапу.

Все решено — время, место, любимая.