— Слава Богу, хоть сегодня пришел пораньше. Курс 0–4—6, скорость двадцать узлов. Ничего не видно, еще с часок придется попыхтеть.
— Что новенького?
— Все как всегда. Мы на тридцать миль севернее конвоя; кроме нас, тут никого, сигнал пошлем через час. Старик успеет доспать. Вот так-то. Никаких «зигов-загов». Только вперед. Н-да… через десять минут луна поднимется, и, если нарвемся на подводную лодку, из нас получится отличнейшая мишень. Проскочить бы. Ну и ночка.
— Мечта!
Он услышал шаги по трапу — кто-то спускался. Перешел к правому борту и посмотрел на корму. Там шумел двигатель и темнел силуэт трубы. За кормой оставался белесый след, и вторая волна уносилась дугой из-под миделя. В темноте справа проступали очертания шканцев, но палуба, по сравнению с морем, казалась темной, а из-за всяких там гранатометов, глубинных пушек, тралов да задранных вверх орудийных стволов было толком не разобрать, не прислонилась ли к борту чья-то фигура. Он смотрел вниз, не понимая, то ли выдумал, то ли и впрямь заметил тень, похожую на богомола, прижимающего к лицу передние лапки.
Нет, это не Натаниель прислонился к борту, это Мэри.
Я должен. Должен. Как же ты не понимаешь, сука паршивая!
— Помощник!
— Да, сэр.
— Принесите мне чашку какао.
— Есть, сэр!
— И вот что, помощник… не обижайтесь.
Шаги — вниз по трапу. Темнота, ветер скорости. И мерцанье по правому борту, словно там светят далекие огни затемненного городка. Восход луны.
— Впередсмотрящий!
— Да, сэр!
— Сбегайте-ка в рубку и принесите ночной бинокль. Этот в ремонт пора. Найдете на полке над столиком штурмана.
— Есть, сэр!
— Я пока сам послежу за вашим сектором.
— Есть, сэр!
Шаги вниз по трапу.
Сейчас.
Потяни. Просто случайно решил прогуляться по левому борту. Тишина.
Сейчас. Сейчас. Сейчас.
Добраться до нактоуза, кинуться к переговорной трубке — голос назойливый, резкий, высокий, испуганный…
— Христа ради, право руля!
Страшный удар — в пьесе такому нет места. Белизна поднялась облаком, Вселенная завертелась. Удар от падения — сокрушительного; рот, залитый черной водой, и он сам — мечется во все стороны.
И когда белое облако вылетело из трубы, рот в ярости закричал:
— Все было правильно, черт возьми!
Сожран.
Больше он не мог смотреть на волны, потому что каждые несколько минут их накрывала поднимающаяся белая пелена. Он заставил зрение отстраниться и взглянул на свое одетое тело. Одежда свисала мокрыми складками, а форменные гольфы были грязны, как швабра. Рот механически повторял что-то.
— Не надо было в воде сбрасывать сапоги.
Центр как приказал себе симулировать, так и продолжал. А у рта своя мудрость.
— Всегда остается еще сумасшествие — как спасительная щель в скале. Лишившись всякой защиты, человек может спрятаться в сумасшествии, как эти, в панцирях, которые тотчас ныряют в водоросли, туда, к мидиям.
Найди что-нибудь и рассматривай.
— Сумасшествие все покроет, не так ли, моя радость?
Если не можешь смотреть — действуй.
Он поднялся и заковылял навстречу ветру, и дождь поливал его как из ведра. Он спустился по Проспекту туда, где лежал прорезиненный плащ, превратившийся в полный воды резервуар. Взял зюйдвестку и принялся вычерпывать воду, носить ее к выбоине. Сосредоточился на законах воды — как она падает, как стоит в лунках, как предсказуема и управляема. Каждый раз, когда сотрясалась скала, над Смотровой Площадкой взлетало белое облачко, и по расселинам стекали вниз белые струйки. Опорожнив плащ, он взял его в руки, встряхнул и надел. Путаясь в пуговицах, центр смог отвлечься от того, что уже надвигалось. Занятый этим делом, он засмотрелся на «Клавдия» и задел ранку. Боль пригвоздила к месту, а вода ливнем хлынула в расселину. Там она двигалась кругами, покрываясь на дне пеной. Ощупью он прошел вдоль «Клавдия», дошел до щели и задом втиснулся внутрь. Надел зюйдвестку и уткнулся лицом в руки. Мир почернел, до слуха долетали только звуки.
— Если бы это слышал сумасшедший, он решил бы, что гремит гром, и, конечно же, был бы прав. Не надо ничего слушать. Это всего-навсего гром, над тем самым горизонтом, где снуют корабли. Слушай лучше шторм. Он решил зацепиться за эту скалу. Решил довести до безумия злополучного бедолагу. А тот не желает сходить с ума — но куда деваться. Подумать только! Все люди спокойно спят в теплых постелях, а британский моряк сидит на одинокой скале и сходит с ума, и не потому, что он этого хочет, а потому, что море — это кошмар, это самый бесчеловечный кошмар изо всех возможных.
Центр сотрудничал лишь с обострившимся слухом. Теперь он сосредоточился на словах, вылетающих изо рта, потому что слова можно исследовать, как лохмотья плоти и шевелюры или как мысли. В них чувствовалась потаенная музыка.
— Помогите! Помогите! Я умираю — мне негде спрятаться. Я умираю от жажды и голода. Я как бревно, застрявшее в трещине. Я выполнил ради вас свой долг, и вот награда. Если бы вы меня только увидели — вас бы скорчило от сострадания. Я был сильный, красивый, молодой, у меня был орлиный профиль, волнистые волосы, блестящий ум, и я пошел сражаться с вашими же врагами. Я справился с водой, я одолел целое море. Я одолел скалу, чаек, омаров, тюленей, бурю. Теперь я тощий, я слабый. Суставы мои как наросты, руки-ноги — как палки. Лицо мое постарело, волосы стали белыми от морской соли и горя. Мои глаза — тусклые камни…
Центр содрогнулся и сжался. Он услышал еще один звук, кроме бури, кроме скрытой музыки и рыданий и слов, вылетающих изо рта.
— …моя грудь похожа на остов доисторического корабля, и каждый мой вздох — страданье…
По сравнению с ревом дождя и ветра над головой звук был настолько слабый, что привлекал и притягивал к себе внимание. Рот тоже это понял и застарался еще усердней.
— Я схожу с ума. Здесь, на груди взбесившегося моря, пляшут молнии. Я снова стал сильным…
И рот запел.
А центр все слушал — сквозь песню, сквозь потаенную музыку, сквозь рев шторма. Звук послышался снова. На мгновенье центр принял его за гром.
— Хей, хей! Молнии Тора бросают мне вызов! Вспышка за вспышкой, летят залпы неверного белого света — это стрелы летят в Прометея, изможденного, ослепленного белым-пребелым-белым, в единственную для небес мишень — в человека на голой скале…
Шум — от которого, услышав раз, центр уже не мог отвлечься — был ровный и далекий. Это мог быть гром артиллерийских орудий. Это мог быть грохот барабана, и рот тотчас же подхватил:
— Тра-та-та-та! За мной солдаты, император взят! Та-та!
Это в верхнем этаже могли переставлять мебель, и при одной этой мысли рот запаниковал и механически затрещал, как насекомое:
— Ставь сюда. Отверни вон тот угол ковра, и тогда стол пройдет. Это что, надо сделать после радиограммы? Сними эту пластинку, поставь что-нибудь бодрое, героическое…
Это могли свалиться с железного трапа мешки с мукой и отозваться гулом по стальной палубе.
Право руля! Право руля!
Дверь подвала распахнулась за спиною маленького мальчика, которому надо сойти вниз — вниз и уснуть, чтобы встретиться с тем, от чего он отворотился в момент рождения.
— Голову долой! Отрубить ему голову — прямо там, на колоде среди кучи щепок и угольной пыли!
Но центр все знал. Он понимал все так ясно, что поквакиванье рта превращалось в бессмысленную икоту. Это был скрежет и грохот лопаты по крышке огромной, схороненной в земле коробки.
13
— Псих, — сказал рот, — буйно помешанный псих. Я все понимаю — омары, личинки, непогода, сверкающая реальность, законы природы, киноролики, моментальные снимки людей и звуков, летающие ящеры, неприязнь — но вот как человек может быть нормальным? Я скажу тебе, что есть человек. Он ходит на четвереньках, пока Необходимость не возьмет его за один конец да не выпрямит, превратив в этакую помесь. Если тебе нужны доказательства, поищи отпечатки ее пальцев на позвоночном столбе, чуть повыше крестца. Человек — это каприз, это исторгнутый эмбрион, избежавший нормального развития, выброшенный в мир обнаженным, прикрытым лишь тонким пергаментом; рот его слишком мал, а мягкий разбухший череп похож на пузырь. Но именно в нем природа взбивает свой пудинг, и в затвердевший уже шар пихает мерцающий шторм, сверкающую бурю, непреходящую молнию, трепет. Все эти омары и киноролики лишь случайные перекрестки в нескончаемых ветках молний. Разумная жизнь твоего желудка и полового члена движется по обычному кругу, но может ли взбитый пудинг остаться все тем же? Его тянет всей силой земного притяжения, в него проникает белейший всплеск, запечатленный в книге глубокими бороздами, горящими строками лишений, мучений, мятущегося страха, — помешанный, одинокий; один на скале, среди моря, при последнем издыхании, пудинг перекипел через край, и теперь ты буйно помешанный. Псих.