Выбрать главу

Действительно, если хотим вывести на сцену человека в полной силе его природы, то не будешь излишним, когда мы призовем на помощь человека всего, покажем его во всех видах, во всех положениях, возможных в его жизни. Представление будет от того не только полнее и живее, но и вероподобнее. Не значит ли обманывать ум на счет какого либо происшествия, когда представлять ему одну часть сего происшествия в ясном виде и в красках существенности, а другую погребсти, уничтожить в разговоре или расказе? Следствием сего бывает ложное впечатление, которое не раз вредило действию превосходнейших творений. Гофолия, образцовое произведение Французского Театра, все еще внушает нам какое-то невыгодное предубеждение на счет Иодая и в пользу Гофолии, которую не столько еще ненавидят, чтоб радоваться её гибели, не столько боятся, чтоб одобрять хитрость, какою вовлекают ее в сети. Совсем тем, Гофолия не только извела своих, внуков, чтобы вместо их царствовать: но Гофолия, чужеземка, поддерживаемая на троне чуждыми войсками; она восстает против Бога, чтимого её народом, оскорбляет, гневит Его водворением и пышностию веры чуждой, тогда как вера народная, без почестей, без силы, исповедуемая в страхе малым числом ревностных её чтителей, ежедневно готова пасть от ненависти Мафана, нестерпимого самовластия Царицы и алчности пресмыкающихся во прахе её царедворцев. Здесь точно видим притеснение и несчастие…. И все сие заключено в речах Иодая, Авинира, Мафана и самой Гофолии. Но только в речах; а в действии мы видим, напротив, что Иодай составляет заговор теми способами, какие оставляет еще ему неприятельница его; видим осанливое величие Гофолии, видит хитрость, которая торжеством своим над силою обязана презорливой жалости, каковую умела она внушить своею притворною слабостию. Заговор происходит перед нашими глазами, о притеснениях мы знаем только по слуху. Если бы в действии мы видели беды, кои влечет за собою притеснение; если б видели Иодая, пробужденного, подвигнутого воплями несчастных, отданных на жертву чужеземцам; если б негодование народа к власти чуждой, точащей кровь сирых и бездомных, негодование, порожденное любовью к вере и отечеству, – оправдало в глазах наших поступки Иодая; тогда действие, таким образом дополненное, не оставило бы в душе нашей никаких сомнений, и Гофолия, может быть, явила бы нам идеал драматической Поэзии, покрайней мере такой, каким мы доселе его постигали.

Греки легко достигли сего идеала: их жизнь и ощущения, малосложные, могли быть изображены несколькими широкими и простыми чертами; но народам новейшим являлся он уже не в тех общих, чистых формах, к коим можно б было применить правила, начертанные по образцам древних. Франция, приняв их, должна была сжаться, так сказать, в одном углу человеческого существования. Поэты её употребили все усилия ума, дабы возделать столь тесное пространство; бездны сердца человеческого были измеряны во всю глубину, но не во всю величину свою. Очарования драматического искали в настоящем его источнике, но не исчерпали из него всех действий, какие можно было в нем извлечь. Шекспир представляет нам способы и обильнее, и обширнее. Весьма бы мы ошиблись, если бы предполагали, что он выискал и выказал на свет все их богатства. Когда Поэт объемлет судьбу человеческую во всех её видах, а природу человеческую в всех состояниях человека на сей земле, тогда он вступает во владение неистощимым богатством. Особенное свойство сей системы есть то, что она, по своей обширности, избегает обладания гениев частных. Можно находить её правила в творениях Шекспира; но он не знал их вполне и не всегда уважал. Он должен служить примерок, но не образцем. Некоторые Писатели, даже с отличным даром, пытались сочинять Драмы во вкусе Шекспировых, не замечая, что им недоставало одного: писать их так, как он, – для нашего времени, подобно как Шекспир писал для своего. Это такое предприятие, коего трудностей, может быть, никто еще зрело не обдумал. Мы видели, сколько искуства, сколько усилий употреблял Шекспир, дабы преодолеть те трудности, которые неразлучны с сею системою. В наше время, их еще более, и они еще полнее раскрываются пред критикой, которая ныне подстерегает самые отважные попытки гения. У нас Поэт, если б остался пойти по следам Шекспира, имел бы дело не только с зрителями, у коих вкус строже, а воображение ленивее и рассеяннее: он должен был бы приводить в движение лица, запутанные в отношениях и выгодах гораздо многосложнейших, обладаемые чувствованиями гораздо разнообразнейшими, вдающиеся в навыки ума не столь простые, и в страсти не столь решительные. Ни учение, ни размышление, ни тревоги совести, ни нерешимость мысли – часто не затрудняют героев Шекспировых; сомнение мало их озабочивает, а буйные их страсти скоро ставят их веру на стороне желаний, или дела их выше самой веры. Один Гамлет являет собою сие смутное зрелище ума, образованного просвещением общества, в борьбе с положением, которое противно его законам: нужно явление сверх-естественное, чтоб заставить его на что-либо решиться, – нечаянный случай, чтоб заставить его исполнить свое намерение. – Будучи ежечасно ставимы в положения, сим подобные, действующие лица Трагедии, написанной в нынешнем, романтическом духе, являли бы нам такую же нерешимость. Мысли теснятся и сталкиваются ныне в уме человека, обязанности – в его совести, препоны и узы – в его жизни. Вместо тех электрических умов, быстро сообщающих другим зароненную в них искру, вместо тех людей пылких и простых, коих замыслы, подобно Макбетовым, мигом переходят в руки. Свет представляет теперь Поэту умы, подобные Гамлетову, умы, глубокие в наблюдении той внутренней борьбы, которую наша классическая система почерпнула в порядке общественном, уже гораздо более подвигнувшемся вперед, нежели во времена, когда жил Шекспир. Толикое число ощущений, личностей, выгод и понятий, которые суть необходимые последствия нынешней образованности, могли бы сделаться, даже при самом простом их выражении, – затруднительным и неудобным для ношения скарбом в быстром ходе и смелых оборотах системы романтической.