Адельберг покинул Харбин в сентябре 1914 года, и на перроне Анна тихо прошептала: «Возвращайся!» Он молча кивнул и вскочил на подножку уже дрогнувшего вагона, а потом много раз вспоминал это её слово. А накануне, утром 10 сентября, Александр Петрович съездил в штаб, получил казённый пакет с предписанием на фронт, связался с Управлением дороги и проверил распоряжение об отправке.
От их дома на Разъезжей улице до вокзала ехать было совсем недалеко – через несколько сотен шагов площадь и Свято-Николаевский собор, а дальше под горку по Вокзальному проспекту – вокзал. Ни по дороге на вокзал, ни на перроне они почти не говорили, всё было сказано накануне ночью. На извозчике он искоса поглядывал на неё, она сидела сосредоточенная и только иногда покусывала припухшие губы.
«Вот я и возвращаюсь!» – глядя в тёмное окно, снова подумал Александр Петрович и нащупал в кармане пиджака её последнее письмо с фотографической карточкой сына. Анна писала много, в одном из писем она написала, как в апреле пятнадцатого года заамурцы уходили на германскую; она написала о том, что город как будто бы сошёл с ума: улицы, проспекты, в особенности ведущие к вокзалу, заполнились людьми, извозчиками, рикшами, и воинские колонны с трудом проходили сквозь густые толпы; с военными прощались даже китайцы и вели себя почти как русские – плакали. С особым вдохновением Анна описывала, как махали цветами, кричали, размазывали по щекам слёзы, а за солдатами вдоль колонн бежали дети и конные подхватывали их на руки, усаживали перед собой, а потом спускали в руки к чужим людям, и казалось, что в те дни в городе чужих не было.
Она писала подробно, и всё, что она описывала, он видел как будто бы собственными глазами; он выучил эти письма наизусть и сейчас, под стук колёс, переживал это снова и снова.
Александру Петровичу не спалось, ханжа перестала действовать, можно было выпить ещё и попытаться заснуть, но китайская водка была слишком пахучая и до утра могла не выветриться. В купе стало светлее, низкие придорожные заросли на пустынной ровной, как стол, местности от Цицикара до Харбина не доходили до окон вагона; деревья вдоль полотна почти не росли, и нечему было закрыть полную луну, которая неожиданно повисла над дорогой и светила то в окно купе, то перебегала на другую сторону, и тогда поезд отбрасывал меняющую свои очертания, играющую, как на поверхности воды, тень. Когда луна заглядывала в окно, Кузьма Ильич принимался ворочаться.
«Да! Тогда, в сентябре, я уехал надолго и очень далеко». Он достал письмо, открыл помятый конверт, которому досталось за время его скитаний, и вытащил из него сложенный вдвое лист и фотографическую карточку. В купе было темно, и свет луны был неясный, текст было трудно разобрать, а на карточке только угадывался силуэт мальчика в матроске и детской бескозырке. Конверт был тёплый, и от этого он почему-то ощутил в душе сосущую тоску, это его снова расстроило, он всегда думал, что последние сотни километров к дому будет ощущать приподнятость и радость, а тут…
«Разлука сближает! Не помню, кто это сказал! Ни черта подобного! Что происходит, Александр Петрович? И какого чёрта эта тоска? Почему?»
Он снова стал вспоминать письма Анны. Они все были нежные, заботливые, она только скороговоркой упоминала о трудностях, с которыми сталкивалась, когда в России началась революция и Гражданская война, хотя и косвенно, но задевшие и их харбинскую жизнь. Анна писала о своей беременности, о том, как на свет появился их сын, как он рос, его первые шаги и слова, произнесённые маленьким мальчиком в присутствии гостьи – одной из её харбинских подруг, которая, кстати, если судить по последнему письму, дождалась мужа и переехала в Тяньцзинь…
«Разлука сближает? А какими мы становимся в разлуке? Харбин – мирный город, который не знал ни войны, ни революции!
Какая сейчас Анна? А может быть – какой сейчас я сам?» Александр Петрович чувствовал, что за эти годы он изменился, ожесточился, что ли? Мягкими в его памяти были только воспоминания о Мишке, о его таёжном житии, отношении к людям и к нему, он мог не подобрать его, бросить, не взять в сани…
«А ведь каков, – подумал Александр Петрович. – За полтора года ни разу не спросил, кто я и что я! Егерь и егерь! «Ахвицер»! Ему довольно было того, что он слышал от меня, когда я бредил. Удивительный человек! Если бы не он, я бы, наверное, стал как битое стекло – мелкий, острый и опасный! Или вообще бы не был!»