О Борисе Реброве скажу так: Ломброзо, как известно, обнаружил, что некоторые типы людей вследствие анатомического уродства ведут себя в обществе как-то иначе, потому как чувствуют и воспринимают мир не так, как люди обычные; Борис, как нам известно, был психически изуродован драмой, когда ему было шестнадцать, что ли, так что по-своему он тоже калека и — почему не допустить, что: думает, чувствует и — соответственно — ведет себя иначе, и другого подхода к себе требует. Только так я объясняю его непредсказуемость и неприступность и этот выверт в поведении. Потому ключ к нему подобрать очень трудно. Последний раз он был в очень странном состоянии. Я пытался его расшевелить, но — увы — пришлось опять ограничиться присутствием при его монологе, или беседе его с самим собой. Он ни на секунду не заметил меня. Говорил с собой и только. Когда я побывал у него, очень многое подтвердилось из того, что я предполагал. Все-таки он очень неустроен, и нескладность его жизни, обстоятельств и даже фурнитуры — не только в комнате, но и улица, где стоит этот старый деревянный дом с замызганными окнами, винтовая дряхлая лестница, что ведет со двора в его комнатушку, и улицы, что примыкают, те маршруты, которыми он ходит, и те места, где я его встречаю, — все исходит из его телесной угловатости; тут не только неуклюжесть походки (у него что-то со стопами), но и пальцев, которыми он что-нибудь постоянно мнет (бумажный катышек, сигарету, коробок). Все это привожу в подтверждение моей теории…»
Стропилин разругал мой рассказ. Сказал, чтоб переписал. Лева успокоил:
— Я ему как-то принес один и тот же рассказ не переделав, так он воскликнул: «О! Вот это да! Это совсем другое дело!» Хотя там никакого другого дела не было — там был тот же самый рассказ!
Лева говорит, что все — ерунда. И это не нигилизм. Лева так говорит: испепелить себя, и чем скорей, тем лучше. Я этого не понял. Он сказал, что его наполняет туман.
— С каждым днем больше и больше меня наполняет густой плотный туман, который пеленает меня. Я даже видеть стал хуже!
Я сказал, что тоже вижу хуже, но это может быть из-за работы — все время в темноте провожу. И добавил, что он наверное визионер. Ему надо стихи писать. Он импульсивный, и у него глаза навыкат. К тому же — тонкая кожа, белая-белая, и очень сильно видны вены под ней. Костистый и угловатый. Худой. Он остался у меня. Пили вино до глубокой ночи и жгли дрова. Пили вино, читали стихи, он дрожал, когда говорил о матери, его на самом деле сильно колотила боль по матери, у меня встали слезы, он понял, что я переживаю, и перестал. Мы долго смотрели на огонь, курили. Скурили весь табак. Он спал на кушетке. Я, не раздеваясь, лег на столе: постелил на стол второе одеяло, накрылся старой шинелью музыканта, который тут жил. Луна была яркая. Ногами в окно лежал и смотрел на Луну. Придумал стих:
Второй день простужен. Пью горячий чай с вареньем и медом (спасибо фрау Метцер!), не курю вторые сутки, и не тянет, нет привычки, баловство, вино пью и сочиняю поэму — будет что-то, Лева подивится, есть чем поразить скептика. Хорошо бы этот вечер так и тянулся, с вином и поэмой, — так много там еще: весь Павловск, все картинки, дагеротипы, все мы, все живы!
Гуляли с Н. Т. У театра встретились с его друзьями, некто Соловьевы, петербургская интеллигенция, сели на автобус и поехали в Екатериненталь. Было это неожиданно и приятно. Совсем новый «Mootor», красивый, лакированный, просторный, быстрый. Водитель в кепке с золотой косичкой над козырьком, в отутюженной форме с блестящими медными пуговицами, как игрушечный. Гуляли в парке, и оттуда пошли пешком к речке. Хотели кататься на лодках, но передумали. У моста были поэты, которые прочитанные ими стихи складывали в кораблики и пускали по воде.
Ходил в парк к подрезанной башне. Было яркое солнце. Голые ветки, рыжая черепица и серые стены. Надо было делать. Побежал к французу. Объяснил. Мсье Леонард сказал, что у него нет ртути. По-моему, просто связываться не хотел: подумаешь, какая-то башня, какие-то ветки. Не хотел возиться. Предложил сделать фотографию. Я сказал, что потом листья вырастут, все будет не то. И фотография — не то. Сам говорил: дагеротип — картина. Он покивал и все. Обещал, что сделаем позже. Досадно!