Выбрать главу

Вербицкий говорил, что прежде имелся еще и вагон-лазарет. Но его разбило в бою, а другой оборудовать не успели. А еще есаул сообщил (слегка при этом конфузясь), что злые языки из-за канцелярии прозвали «Справедливый» бумажным бронепоездом. А ведь без канцелярии и на войне хода нет: японцы (которые снабжают атамана боеприпасами) за каждый снаряд отчетности требуют!

— Впрочем, — сказал Вербицкий, — канцелярия — еще полбеды. Я за команду волнуюсь. Много молодых, необученных. Как бы в серьезном деле не подкачали. Вот тогда наш сухопутный дредноут и впрямь окажется чем-то вроде бумажного тигра…

Впрочем, анатомия и физиология этой крепости на колесах не слишком занимали Павла Романовича. Гораздо более волновало, где будет первая остановка. Паровозы, как известно, имеют сходство с верблюдами: способны пройти дальний путь без воды, но вовсе обходиться без нее не умеют. Вот и посмотрим, думал Дохтуров, не сыщется ли возможность пересесть на поезд, следующий в обратном направлении. Но даже если и нет, со «Справедливым» следует побыстрее расстаться. На это у Дохтурова имелся свой резон, вполне основательный.

Вид из окна то и дело заволакивало черным угольным дымом. «Овечка» испустила долгий гудок, от которого отчего-то сжалось сердце.

Павел Романович посмотрел в окно — небо окрасилось вечерним багрянцем. Пора бы ложиться. Но, несмотря на усталость, он чувствовал, что не уснет. Интересно, как там Анна Николаевна? Столько перенесла, а ни единой жалобы. Удивительная барышня.

Состав заметно прибавил ход, громче залязгали вагонные тележки на стыках. Интересно, для какой такой надобности позвал Вербицкого адъютант? (От Агранцева Дохтуров знал, что на «Справедливом» адъютант — все равно что начальник штаба в строевой части.) Должно быть, что-то срочное.

— Отчего не ложитесь?

Павел Романович поднял взгляд — ротмистр тоже не спал. Лежал, опершись на локоть.

— Вот думаю, получится ли сойти, когда паровоз станет под кран.

— Может, получится, — равнодушно ответил Агранцев. — Да что толку?

— Намерены остаться на «Справедливом»?

— Не исключаю. От меня тут будет немало пользы. Наш романтический командир весьма нуждается в знающем человеке. Который сумел бы избавить его от юношеских химер.

— Осуждаете?

— Нет, — ответил Агранцев. — Я не против романтики, это весьма мило… В мирное время. А на войне романтические юноши не живут. И если наш Вербицкий цел, то исключительно благодаря природному своему везению. Однако все рано или поздно проходит.

Агранцев спустился вниз.

— А вы, доктор, не желаете присоединиться к атаману? — спросил он. — Знаю: прохвост. Но драться умеет. Без работы не останетесь, уверяю. Не все ж вам пользовать брюхатых мещанок.

Павел Романович ответил не сразу. Посмотрел на высокое густо-синее небо. Вздохнул.

Наконец сказал:

— А знаете, ведь нас тут убьют.

Ротмистр развел руками:

— Весьма вероятно. Война-с.

— Я не о том. Просто не верю, что нам удалось ускользнуть от той силы, что преследует от Харбина. Сами судите: гостиница, бордель, пароход. Потом и вовсе таежная глухомань — и везде эта сила нас находила. Мы вроде мышат из сказки, что у тигра меж зубов прыгали. Нам просто счастливится. Но я убежден, что временно. Долго так продолжаться не может. Как вы только что справедливо заметили, любое везение рано или поздно кончается.

— Полагаете, на «Справедливом» рука судьбы свершит, наконец, справедливое мщение? — неуклюже скаламбурил ротмистр.

— Судьба здесь ни при чем.

— А вам не кажется, что тот, за кем эта ваша сила охотилась, уже мертв? Упокоился на илистом дне Сунгари. И мы потому можем спать спокойно.

— Имеете в виду господина Сопова? — спросил Дохтуров.

— Его и этого заплесневелого генерала.

— А вы их видели среди убитых?

— Нет. Но вы же не можете предположить, будто они спаслись!

— Могу, — ответил Павел Романович. — Но дело не в этом. Вы забыли о бойне, которую кто-то учинил под самым носом у красных. Об убитых пассажирах с «Самсона». Зачем? Ведь это определенно не красные.

— Полагаете, как и в «Метрополе», их порешили на всякий случай?

— Да. И нас ждет та же судьба.

Агранцев ничего не ответил. Покачал головой, принялся отхлебывать чай.

— Эх, знали бы вы, как я скучаю! — сказал он.

— По генералу? Или по Сопову?

— Бросьте! При чем тут генерал? По Зиги моему томлюсь. По его наглой кошачьей морде! Ведь столько лет вместе. Это, знаете ли, не шутка.

— А кстати, — сказал Павел Романович, — мы обещали друг другу поведать собственные истории. Мою вы слышали. Теперь ваш черед.

— Поздно. И нет в моей истории ничего занимательного.

— Самое время. А насчет занимательности не беспокойтесь. Мне не роман писать.

Ротмистр потянулся так, что затрещали суставы.

— Извольте. Только, чур, не перебивать.

История кавалериста

Рассказчик я не блестящий, потому начну по порядку. Может, длинно получится, но здесь уж на себя пеняйте.

Кавалерийскую школу я заканчивал ту же, что и знаменитый поэт Лермонтов. Правда, мы с ним несколько разминулись во времени — годов этак на семьдесят. На нашем юнкерском языке называли мы его не иначе как «корнет Лермонтов». Старшие говорили, будто именно он установил и придумал традиции. Так или нет, сказать не берусь. Зато помню, как на занятиях сменный офицер нам кричал: «От памятника корнету Лермонтову… по линии в цепь… бегом марш!»

В курилке на дубовом паркете была особенная царапина — «борозда Лермонтова». Якобы однажды он оставил ее своей шпорой. Мы ту царапину берегли, как зеницу. Младших в курилку и близко не допускали.

Прямо-таки культ. Это любят в военной среде.

Нас — кавалерийских николаевских юнкеров — в Петербурге хорошо знали. Называли «красными шапочками» — за алые бескозырки с черными кантами. Вообще, наша форма ничего общего не имела с обмундированием в других училищах. В Елисаветградском и Тверском носили уланскую форму. А у нас — мундир и кивер эпохи Наполеона, Андреевская звезда, брюки-шоссеры. Лампасы красные, генеральские — это при ботинках. Портупея белая, и белые же перчатки замши самой тончайшей. И перчатки при всех формах одежды. Красота, одним словом.

Впрочем, одевались так только по праздникам. Но и в повседневности форма была особенной: защитные кителя, синие рейтузы и сапоги до колен. А шинель непременно такой длины, чтобы шпор доставала. Казенного обмундирования не признавали, шили все у портных. Те были осведомлены в особенностях военной одежды не хуже отцов-воспитателей.

Ну и мы своих маркитантов тоже знали прекраснейшим образом. Шинель построить — это к Пацу, сапоги заказать — у Мещанинова. А самолучшие шпоры, с малиновым звоном, у Савельева брали.

Все хорошо, однако учеба в нашей школе требовала известных расходов. Немалых — рублей семьдесят выходило на месяц. Опять же — традиция. Она в юнкерской жизни определяла буквально все. Запрещалось, к примеру, будучи в отпуску, ходить по столице пешком. Следовало непременно нанять извозчика или мотор, и не дай Бог отправиться на трамвае! Никто из юнкеров — поверьте мне на слово — не осмеливался нарушить эти не писанные нигде правила.

Из школы я выпустился весной четвертого года. Война шла уже несколько месяцев. И нам безумно хотелось на фронт.

Тут имелась препона: я и двое моих лучших товарищей (стараниями родителей) должны были быть зачислены в гвардейскую кавалерию, а она пока что широкого участия в боях в Маньчжурии не принимала. Большинство бы покорилось судьбе. Но мы решили иначе. Юнкера, романтические юноши!

Однако по порядку.

В день производства в офицеры мы к завтраку почти не притронулись. Жили в лагере Дудергофке, в бараке старшего курса. Встали еще до трубы; моя юнкерская сотня построилась у передней линейки. А потом церемониальным маршем двинули в Красное — там государь принимал ежегодный парад юнкеров, окончивших столичные училища.

Штаб-трубач просигналил: «труби отбой», сотня остановилась, фронт подровняла. Потом спешились, отдали коней младшему курсу.