«О, губы мои! – возопил я. – Какое адское мучение! Они горят, горят несносным пламенем! О, проклятое насекомое! Уже весь рот пухнет! – Ах, Аманта! – Но ты не простишь мне сего, ты по девичьей стыдливости тотчас убежишь, лишь только то услышишь. – О, проклятое насекомое! Какая же нестерпимая боль! Мои губы горят, горят ужасным пламенем! – Милая пастушка! Не осердись: я должен, должен просить, ибо кто не любит жизни своей? Скажи, не помогает ли то лёгкое средство доброй нимфы также и юношам? – А ежели оное может пособить, то спаси, милая, от боли моей, ах! может быть, от смерти меня, у ног твоих молю о милосердии: не пожертвуй мечтательной стыдливости жизнью моею».
Девица усмехнулась: робко смотрела она то на Филлиду, то на просителя, который уже с полною надеждою, прижимая губы свои к лебединой руке её, ощущал предвкушение исцеления.
«При случае, – говорила она, закрасневшись, – нимфа, уча меня, сказывала: "При случае можешь ты и юношу исцелить от пчелиного жала; но только бы юноша сей был такой, который никогда ещё не забавлялся в сумерки с пастушкою, такой юноша, который бы не всюду болтал о подарках, даваемых богинями девушкам; да и то не многих юношей, ах! одного только, если можно, должна ты исцелить. Но и сему одному должна ты редко и втайне благодетельствовать чаровательным вспомоществованием твоим. Приманчивость и сила его исчезают, когда многие воспользуются оным!"»
Засим с ангельскою приятностью девушка наклонилась ко мне. – Боги! Чаял ли я, чтобы невинный обман, чтобы пылкая в исступлении ощущённая минута могла навсегда похитить весь покой сердца моего? – Каково было мне при сей райской мечте, когда она с нежностью прикоснулась ко мне, уста прижались к устам? – О! Сего никакой язык никогда не выразит! Она шептала чаровательную приговорку, которая, потрясшись в груди её, исходила воздыханием; – но ах! чем более роса любви от её поцелуя проницала в душу мою, тем неутолимее было желание моё.
«Неужели ещё болит?» – «О, девица! Твоё чудодейство велико! Когда губы твои прильнуты к моим, тогда исцеление разливается по всему составу моему; когда же оные отнимешь от моих, ах! тогда боль опять возвращается». – Простак я, выпросил у девушки ещё три поцелуя и три шептания! Аманта, ты меня удивительно переменила! Только от пчелиного уязвления хотела ты исцелить меня, ах! и поцелуями твоими жестоко произвела глубокую рану в сердце моём.
И. Мв.
О обычаях
Люди придерживаются своих обычаев более, нежели нравов, более, нежели законов, и часто более, нежели веры своей.
Обычаи народа составляют часть его нравов, с тем завсегда различием, что нравы сопряжены с главными правилами, всем известными и уважаемыми, и не иначе могут измениться, как разве народ сделается лучшим или худшим. Напротив того, перемена в обыкновеньях, которые всегда бывают местные и коих происхождение часто бывает неизвестно или удерживается только по народным преданиям, может ни малого не иметь участия в судьбе того же самого народа, и никакой не делает перемены в его благосостоянии.
Пусть зарывают мёртвых, как ныне, или пусть сожигают их, как прежде: это такие обычаи, перемена коих мало окажет влияния на судьбу народа, который позволит себе оную; но самый сей народ упадает и развращается, когда перестанет уважать гробницы.
Пусть едят, лёжа на кровати, как древние, или сидя на стуле, как наши современники: это также равно, как для здоровья, так и для нравственности; но привычка к пресыщению и пьянству равномерно противна добрым нравам и здоровью.
Если какой-нибудь обычай древен, хорошо обдуман и повсюду установлен, то никак нельзя оставить его, не быв подверженным прослыть за циника или за человека чужестранного в собственной своей отчизне. Таковы, например, обыкновения носить траур по усопшим, благодарить тех, кои нас одолжают, приветствовать друзей, посылать взаимные поздравления с наступлением нового года и не говорить грубо с родителями и старшими.
Неблагоразумно даже опровергать слишком открыто скоропреходящие установления моды. Живучи в свете, должно жить, одеваться и говорить, как и все прочие. «Мудрый, – говорит Фонтенель,* – позволяет себя одевать своему портному». Одеваясь по-армянски посреди Парижа, Ж. Ж. Руссо хотел сделаться заметным, и успел только в том, что все над ним смеялись.
Многие, подобно Ж. Ж. Руссо, думали отличиться, пренебрегая общепринятые обыкновения, или противясь общим мнениям. Сего рода мятежничество может иметь успех, когда оно выдерживается с великим разумом. В противном случае оно извлекает улыбку сожаления, возбудив наперед минутное удивление.