Мой отец слыл доблестным витязем и славным военачальником, коему не было равных ни в поединке, ни в военной кампании. (Ох уж эти компании, как все это знакомо! — Моя мать.) Князь Ракоци души в нем не чаял, потому что однажды мой отец у него на глазах изрубил в капусту сорока двух противников. И ушам своим не поверил, когда ему донесли, что отец задумал измену. Но поверить все же пришлось, так как донесла на отца моя мать, которую он посвятил в свои планы. Мой отец был отдан под трибунал, приговоривший его за предательство к смертной казни. Ракоци, выслушав приговор, заплакал, но что он мог сделать — предателю полагалась смерть. Моя мать не уронила даже слезинки. В отличие от князя она моего отца разлюбила, разлюбила почти мгновенно и не понимала, что ее с этим человеком связывало. Она была в замешательстве. (Все, что она когда-то любила в нем, виделось теперь в ином свете. Все в отце ей не нравилось. И бедра-то были слишком широкие, и качал он ими, как баба! Рот был слишком большой, мысли — узкие, ягодицы — плоские, дыхание — кислое. Что казалось блеском ума, представлялось теперь краснобайством. Что представлялось умением чувствовать ситуацию, казалось приспособленчеством. Многогранность сделалась верхоглядством. Терпкость редких и дорогих духов — запахом экскрементов. Живость характера — суетливостью. Юмор — амикошонством. Нежность — заискиваньем. Строгость — грубостью, веселость — идиотизмом, дурное расположение духа — капризностью, ласковый взгляд — похотливостью. И так далее, и так далее, чего ни коснись. Например, временами мой отец разговаривал таким тоном, словно был не от мира сего, — чуть серьезней, чуть строже, чуть старомодней обычного, чем приводил мою мать в восторг, ангел, ангел, восклицала она. Теперь тот же самый тон та же самая моя мать считала тоном святоши. Как-то раз, когда они повстречались на ярмарке в Надьсомбате, мой отец, по рассказам матери, долго шнырял меж шатрами и фурами, нарочно не замечая ее. Но потом все же подскочил к ней и выхватил из торбы какую-то книгу, при этом губы его от презрения так скривились, что мать, по ее словам, и слушать его не стала. А накануне измены те же самые губы казались ей просто розанами, отверстыми для сладчайшего поцелуя.) Но самое жуткое и невыносимое было не в этом, а в его словах. Мой отец наговорил моей матери столько прекрасных слов! И теперь — задним числом — ей нужно было стереть их из памяти вместе с собственными взволнованными ответами. В моей жизни образовались дыры, сказала мне моя мать. Я искренне любила твоего отца, а теперь так же искренне не люблю. Камера смертников была в Шарошпатаке, туда и доставили моего отца перед казнью. Каково будет его последнее желание, спросили его. Он попросил принести ему зеркало. Бывшие товарищи удивились: зачем ему зеркало? Хочу посмотреть, остался ли я столь же храбрым, как в пору, когда был действительно храбр. А еще попросил офицеров послушать его прощальную песнь, но те не осмелились. И остался отец один. И боролся Некто с ним до появления зари; и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у отца моего, когда он боролся с Ним. Песнь же его звучала так:
Знать, моя такая доля — / Покидаю белый свет. / Коли грешен — смерть исправит: / Мне уже пощады нет. Пощады действительно не было, на следующий день он был казнен, точнее, палач его только ослепил, чтобы он больше никогда не смог посмотреться в зеркало. Не смог увидеть того смельчака. Палачу было невдомек, что то зеркало могло показать моему отцу не только смельчака, но и труса. Пусть светит тебе вечный мрак, молвил палач, как предписывала ему инструкция. Но тон его был почтительным. Мой отец со временем научился передвигаться в кромешной тьме. Но чести своей лишился — даже воры плевали ему вослед. И не осталось у него ничего — ни дома, ни страны (его родины), ни семьи, ни сына, ничего ровным счетом, даже того, кто помнил бы обо всем об этом. Это тоже чисто барочное свойство моего отца — эти вечные осцилляции между всем и ничем, меж землею и небом (земля — все, небеса — ничто). Барокко как абсолютная пустота: мой отец. Почему так выходит, что барокко, пусть оно еще рядом с нами, понять много труднее, чем классицизм, почему оно чуждо нам в большей степени, чем отстоящее дальше по времени Средневековье или близкое, но абстрактное, отвлеченное искусство нашей эпохи? Почему? Быть может, нам кажутся устаревшими идеи барокко? Или причина в той отвратительной страсти, с которой оригиналу подражали в период моды на необарокко? Мечтали вернуть феодальные формы жизни: жить в замках, рафинированно, легко и красиво, как некогда феодальная знать при французском дворе, и размышлять об утраченных владениях предков, об их вечно живых заслугах, коль таковые вообще имелись. Но сантиментам и прекраснодушным мечтам нет места в пределах реальности. Во всем мире ливрейный слуга и замок потеснились перед комфортным жильем, оснащенным умными механизмами, и профсоюзными акциями. Сколь далеким прошлым кажется ныне знаменитый визит Марии Терезии в Кишмартон! Из вполне объяснимого чувства тщеславия мой отец намеревался принять государыню с настоящим княжеским блеском. К зданию дворца был пристроен огромный зал (всё), но еще до ее прибытия крыло сгорело до тла (ничто). Тогда отец мой распорядился быстро соорудить для высочайшей особы маленький замок посреди парка, где во время визита проходили увеселительные мероприятия. Мария Терезия полюбопытствовала, во сколько он обошелся отцу. В восемьдесят тысяч форинтов. О, das ist für einen Fürsten <здесь следовало имя моего отца> eine Bagatelle! (О, для князя <здесь следовало имя моего отца> это сущий пустяк!), улыбнулась императрица. И часа не прошло, как на воротах уютного замка заблистала золотыми буквами надпись: «Bagatelle» — так с тех пор сей роскошный приют и зовется. Мой отец, словно вышвырнутая со двора собака, блуждал вокруг бывших своих поместий, вокруг себя самого, от замка к замку, от дворца к дворцу, Фракно, Кишмартон, Ланжер, Лакомпак, Лека, Керестур, Сарвкё, Фекетевар, Чобанц и Хедешд, Кёпечень, Шимонторня, Капош, Озора, Тамаши, Коппань, Алшолендва, Немпти, Лева, Садвар, Веглеш, Тата, Арва, Летава, Кабольт, Капувар, примерная стоимость коих составляла 2 780 ооо золотых форинтов. (За сто форинтов в те времена можно было купить городской особняк.) В Надьсомбате за тридцать тысяч мой отец построил для Ордена иоаннитов церковь, в то время как ежегодных налогов с бюргеров Надьсомбата набиралось всего 1 тысяча и 100 форинтов. Короче, с земли отец грохнулся в небеса; потеряв все, приобрел ничто — в лучшем случае место на мимоезжей арбе, направлявшейся из Надьсомбата в Кишмартон. С арбы, спеша уступить ему место, соскочили сразу шестеро седоков, но отец мой поблагодарил их, сказав, что идти ему недалече, до Кишмартона только. Слово взял седовласый, умудренного вида ездок и высказался в том духе, что несчастному (моему отцу) все же лучше присесть к ним, ибо хоть путь недалек, да мало ли что случится. Остальные согласно кивали. Половину отцова лица скрывала маска — столь ужасными были ямы, оставшиеся вместо глаз. Именно так сказала ему моя мать, перед тем как покинуть его. Это ужас, поверь мне, хоть напоследок поверь, сказала она и уехала. Пассажиры арбы призадумались о превратностях жизни, безнадежности бытия и коварстве фортуны. Поскольку 1100 они сравнивали с бесконечностью, то результат сравнения вызывал в них мистический трепет, но, естественно, прежнюю жизнь слепого попутчика они и представить себе не могли, ибо не поддается та разница описанию. А что может случиться? поправив на лице маску, спросил мой отец. Никто ему не ответил. Слышался только дребезг арбы. Снег растает, и снова придет весна. Было то 13 февраля, в 3 часа и 16 минут пополудни — именно в это время мой отец сказал, что растает и снова придет.31