Комната его была так наполнена всякими затейливыми придумками, что описать ее нет сил. Проволоки и пружины тянулись в разных направлениях, на них висели, дрожали и переплетались какие-то коробочки, чертики, символы и эмблемы, и все это менялось по мере появления новых аттракционов. Было много книг, среди них разные раритеты — Библия на древнееврейском, огромная толщенная книга «Черная магия», какие то старые манускрипты.
Окна был заклеены бумагой наглухо, залах был чудовищный, на голове у больного — дамская шляпка с пером, поверх какой-то коврик с бахромой, на руках разные перчатки. Когда пришел доктор, я вышла. За дверью было слышно, как он орал, а Даниил Иванович что-то тихо отвечал. Потом доктор вылетел из двери, схватил пальто и, крикнув мне в лицо: «Сумасшедший, издевательство, болван», — полетел на следующий вызов. Когда я вошла, Даниил Иванович, совсем одетый, бритый, безупречно вежливый, подвинул мне кресло и предложил прочесть стихи, написанные в мою честь. Назывались они «От чистых легких». Я увидела, что бумага на окнах проткнута в нескольких местах, — оказывается, это Даниил Иванович сделал наспех карандашом, когда доктор сказал, что в комнате темно.
— А как вы добились такого необыкновенного зловония? — спросила я.
Тут Даниил Иванович просиял и, вынув из-под кровати коробку с капустными кочерыжками, показал мне ее жестом скромного изобретателя. Потом по моей просьбе открыл окно настежь и бросил вниз коробку, положив туда уже ненужные реквизиты — шляпку и прочее, тщательно перевязав все веревкой. «Как обрадуется какая-нибудь бедная женщина, она найдет тут и обед, и во что одеться».
Посмеяться над ближним — по системе Макс и Мориц — было его любимым занятием. В моде была такая игра — вести куда угодно человека с завязанными глазами. Обижаться было не принято. Тем более что можно было по очереди отыграться. Я как-то сказала, что с отвращением отношусь к боксу. Это было немедленно отмечено в записной книжке Даниила Ивановича. Когда настала моя очередь, я с забинтованным лицом вышла на улицу — меня вели под руки мой муж П. Снопков и Даниил Иванович. Мы долго ехали на трамвае, без конца шли и наконец пришли, как мне показалось, в зоопарк. Сильно пахло животными. Потом мы сели, и было очень жарко. Потом заиграли марш. Потом долго ничего не было, и я считала, что это всё. Потом совсем недалеко началась какая-то возня и непонятные звуки, потом Даниил Иванович сказал елейным голосом: «Разрешите снять?»
Оказалось, что мы сидели в цирке в первом ряду и двое голых и толстых людей убивали друг друга по правилам перед моим носом.
Петя Снопков сжалился надо мной и увел меня, а Хармс остался, надулся и три дня мне не звонил. Я ему отомстила, поставив между двумя громыхающими трамваями, и очень была довольна, видя, как ему плохо. Он весь дрожал, а я его предупредила, что малейшее движение — смерть или увечье.
Петя повел меня по лестницам очень высоко и, позвонив, открыл мне глаза. Было уже поздно убегать: в дверях стоял Н. П. Акимов — пришлось просидеть весь вечер и смотреть его картинки, а мы друг друга презирали. Мы водили на Исаакий по узенькой лестнице толстяков с плохим сердцем или к бывшей старенькой учительнице музыки на жидкий чай лихих кутил, и они покорно кисли, рассматривая старые альбомы с фотографиями учеников, и умерших родственников, и дач с группами на ступеньках.
Хармс повел со мной в филармонию на «Реквием» Моцарта Сашу Введенского, которому медведь наступил на оба уха и который никогда в жизни не был на концерте и заявлял, что из музыкальных явлений он любит только свист, да и то свой. Сидел он сперва смирно, даже хвалился, что ему нипочем — но постепенно стал томиться, ерзал на стуле и пытался приподняться и бежать. Но мы его держали с двух сторон крепко, и музыка вонзала в него свое жало. Он побледнел, выпучил глаза и иногда шептал мне: «Что же это такое? Это о смерти!» «Возможно», — отвечала я.
«Зачем вы меня сюда привели? Пустите меня. Мне кажется, что это меня отпевают». «Возможно», — сказал Хармс.
В антракте под предлогом выпить в буфете он ускользнул.
Через пару дней мы решили его навестить. В дверях мы столкнулись с уходящим человеком с портфелем. Даниил Иванович поклонился ему и шепнул мне:
— Это фининспектор.
В те времена они нас часто посещали, ничему не верили, грубо считая всех писателей и художников мошенниками, фабрикующими себе частный капитал на дому.
Комната, где жил, вернее, был прописан Введенский, была совсем пуста, только в одном углу валялись какие-то лохмотья и старые одеяла. Хозяин усадил нас на подоконник, а сам опустился на ложе. Поэты закурили, и Саша рассказал следующее.
Когда раздался звонок и ему крикнули соседи, что это «фин», он ловко нырнул под тряпки и притворился спящим. Ноги его торчали, и «фин» долго его будил, потом положил бумаги на окно и строго стал допрашивать о заработках, договорах, наживе. Введенский вяло сознался, что «что-то было, что он ничего не помнит, что деньги сует в карман, отходя от кассы, их не считает и сейчас же пропивает в культурной пивной под Детгизом». Они долго пререкались, около часа стоял над лежащим Сашей собиратель налогов и наконец сказал:
— Я опишу имущество.
— Пожалуйста.
— Да у вас ни черта нет!
— Как же — вот, описывайте.
На двери огромным гвоздем была прибита черная дамская перчатка.
— А стола нет — где едите?
— В столовой Ленкублита.
— А стихи где пишете?
— В трамвае.
— Да неужто вы здесь спите?
— Нет, я сплю у женщин.
— Закурить есть?
Введенский вынул из кармана смятую коробку.
— Прошу.
Они сели рядом на тряпки, и фининспектор сказал:
— Да, ну и житуха у вас, хуже нашей — собачья.
И они мирно поговорили о том о сем. «Фин» обещал заглянуть.
Нашим любимым развлечением были «диалоги» Д. И. Хармса и А. И. Введенского. Принцип был такой — максимум вежливости и «бонтона» и неприятнейший текст. Например:
А.И. Можно узнать, Даня, почему у вас такой мертвенно-серый, я бы сказал, оловянный цвет лица?
Д.И. Отвечу с удовольствием — я специально не моюсь и не вытираю никогда пыль с лица, чтобы женщины рядом со мной казались бы еще более розовыми.
А.И. В вашей внешности есть погрешности — хотя лично мне они очень нравятся. Я мечтал бы завести тоже одну вещь, которая у вас находится на спине, но, увы, это недосягаемо.