Выбрать главу

Харьюнпяа опустил щиток, закрывавший окошко. Потом постучал пальцем по стене, чтобы Онерва услышала, и зажег свет.

— А вы не допускаете, что видели его где-нибудь при других обстоятельствах? — спросил Харьюнпяа, глядя в глаза Копонену. — Например, среди танцующих? Он утверждает, что было именно так.

Копонен сделал глубокий вдох, но ответил не сразу — он посмотрел на свои руки, посмотрел внимательно, словно на них было что-то такое, чего он раньше не замечал.

— Послушайте, — начал он наконец, и голос его задрожал от справедливого гнева. — Я пытаюсь вам помочь. Я стараюсь помочь полиции и всему обществу раскрыть преступление, при котором один из ваших собратьев нагло убит. А вы меня экзаменуете. Точно это я, а не он — преступник.

— Я экзаменую всех, — сказал Харьюнпяа, сел за пишущую машинку и стал вставлять в нее лист. — Запишем эти показания в дополнение к тем, которые вы дали раньше. Как и в тот раз, вы обязаны говорить только правду.

— Не надо мне напоминать. Мне и клятвы приходилось приносить. И я их никогда не нарушал. А если бы нарушил, то вряд ли вы сидели бы тут со своими рассуждениями.

— Я обязан напомнить. Это мой долг.

— Я пожалуюсь на вас комиссару Кандолину. Вы злитесь и задаете вопросы с подвохом.

— Ваше право. Но какой я есть, такой есть и другим быть не могу.

— А вы обязаны. Вот так вот…

Харьюнпяа застучал на машинке. Но тут он вспомнил, что окошко по ту сторону было забрано тяжелой, выкрашенной в белый цвет металлической решеткой; кто-то нацарапал там над стеклом: «Большой глазок». А кто-то другой — под стеклом: «Но его еще проткнут».

14. Фейя и Орвокки

Орвокки все продумала: как она слегка улыбнется, как, чуть склонив голову, скажет: «Ну конечно, только отпусти тебя куда-нибудь, ты и убьешь себя…» Она собиралась сказать это так, чтобы Фейя понял, что она уважает, а не клянет его, и вместе с тем так, чтобы он увидел, как она обеспокоена. Но сейчас, когда сиделка ушла и Орвокки осталась в залитой холодным светом и пропитанной резким запахом палате, она стояла молча, дрожала и думала о том, что дитя в ней уже два дня не шевелится.

Ей казалось, она попала сюда по ошибке. Палата была совсем чужой, кровати недобро поблескивали, натянутые между ними шторки должны были что-то скрывать, но, в сущности, ничего не скрывали, на полу стояли склянки, в которые по трубкам лилось что-то такое, что должно было циркулировать только внутри человека. Все вокруг словно криком кричало о том, как трудно больным находиться в этом чуждом им мире.

— Орвокки…

Орвокки повернула голову. Фейя лежал на первой кровати, именно там, откуда тянулись трубки; его глаза глубоко запали, скулы выступили резче, кожа отдавала пугающей желтизной. Руки Орвокки потянулись к горлу, она окончательно поняла, что ей не хватит мужества поддержать Фейю: внутри уже закипали слезы, казалось, кто-то невидимый выжимает их из груди, они поднимаются к горлу, застилают глаза, и губы начинают дрожать.

— Фейя!

Она бросилась к кровати и почти упала на табуретку, голова склонилась на грудь Фейи, и она расплакалась.

— Не оставляй нас, Фейя!

— Орвокки… ничего такого…

— Не оставляй нас!

Орвокки плакала, раскрыв рот, почти беззвучно, и, хотя она чувствовала руку Фейи на своем затылке, она не поднимала голову, не хотела видеть, как Фейя старается притвориться, будто с ним ничего страшного не случилось — ведь это неправда, она ведь слышит, как слабо бьется его сердце, она видела вчера, сколько тревоги и смущения в его глазах — точно у ребенка; она и сама не хотела притворяться, делать вид, что дома все хорошо, но не могла же она сейчас вливать в него плохие вести мелкими ядовитыми капельками.

— Переедем, Фейя, — задыхалась в рыданиях Орвокки. — Уедем все, уедем ко мне домой, в Пялькянне, к Пертти Лошаднику… Ты же знаешь, он нас примет, у него много места, вторая пристройка стоит пустая. И работы с лошадьми хватит. Пертти трех рысаков растит. Сложим все на свою Злючку и уедем.

— Как же… на милость твоих родственников… если уж кому переезжать, так это тем, из Валлилы…